Америка, на которую наводил страх печально знаменитый сенатор Маккарти, билась в антикоммунистической истерике, советские агенты виделись ей повсюду. Например, я уже рассказал про анекдотические приключения Пайерлса с его американской визой. Я пошел в американское консульство, где мне выдали пачку анкетных бланков, которые каждый посетитель должен был тщательно заполнить. Это было непросто. Если память мне не изменяет, кроме имен, фамилии, места и дня рождения (и смерти, когда надо) родителей, бабушек и дедушек, требовалось точно выписать все адреса кандидата на визу за последние тридцать лет. (Хотя, пожалуй, русского читателя этим не удивишь.) Это были цветочки, ягодки — впереди: «Будьте любезны перечислить все организации, союзы, политические партии, профсоюзы, клубы и т. д., к которым вы когда-либо принадлежали, хотя бы кратковременно». Главный акцент был конечно на тех, которые могли бы показаться связанными, хоть тонкой ниточкой, с компартией.
Для меня членство в профсоюзе ГТК было щекотливым пунктом. Хорошенько подумав, я решил не признаваться в этом, как во время германской оккупации я не признался в своем иудействе. «То, чего они не знают, не побеспокоит их, а что они знают, мы увидим», — решил я. Заполнил все бланки, занес их в консульство с пачкой фотографий и уселся ждать, не проявляя нетерпения, так как был почти уверен в отказе. Отказы падали градом, вернее, не отказы, а отсутствие ответа. Прямые отказы были редки. Просто, когда была просрочена дата поездки, например на конференцию, вопрос о поездке отпадал. Мои главные начальники, Перрен и Коварски, сами «били землю копытцем» у входа в «обетованную землю». Даже такого, казалось бы, политически безукоризненного католика, как профессор Политехникума Лепренс-Ренге (Leprince-Ringuet), о котором будет подробнее позже, не впустили за то, что он подписал Стокгольмское воззвание. (Злые языки говорили про Лепренс-Ренге, тщетно мечтавшего много лет о Нобелевской премии, что он отозвался на воззвание Стокгольма, но что Стокгольм не отозвался на воззвание Лепренс-Ренге.) Горовиц тоже ждал ответа.
В связи с проблемами визы произошел между Коварски и мной тот нелепый инцидент, о котором я говорил раньше. Проблема визы стала для него навязчивой идеей. Чувствуя, что с наплывом в КАЭ политехников, которые вызывали в нем одновременно восхищение и боязнь, его личное влияние уменьшается, он испытывал необходимость возобновить связь с Америкой. Он знал или, по крайней мере, полагал, что его там знают, понимают и уважают, и надеялся вернуть себе там хоть часть своего престижа, подобно гиганту Антею, к которому возвращались силы при прикосновении к земле. Он стал снова повторять, что чувствует себя более англосаксом, чем французом. Однажды он поведал мне, что руководители КАЭ и, в частности Дебьес (Debiesse), заместитель Перрена по административным делам, «не располагают необходимым умственным оборудованием, чтобы успешно решать проблемы американских виз» (цитирую дословно). Что он под этим подразумевал, я не знаю.
В этом расположении духа ему вдруг пришло в голову, что мое ходатайство о визе может повредить его собственному. Два ходатайства исходящие одновременно из одного и того же учреждения от двух просителей русско-еврейского происхождения, могли не понравиться американским властям. (Это, очевидно, ему подсказало его «умственное оборудование».) Вышло, как в старом анекдоте. — два еврея (один богатый, другой бедный) молятся в синагоге. Богатый просит тысячу рублей, бедный — десять. «Пошел вон отсюда, — говорит богатый, — ты сбиваешь мне цену». Коварски добился от Дебьеса, чтобы тот прислал мне письменное распоряжение, подписанное Перреном, указывавшее, что мое ходатайство не своевременно и что я должен взять его назад.
Я отправился в консульство, чтобы взять обратно свое заявление, и, видя их удивление, показал бумажку, подписанную Перреном. Коварски, у которого, очевидно, был свой человек в консульстве, наябедничал на меня Фрэнсису, уверив его, что мой поступок мог повредить его визе. Тот вызвал меня с моим начальником Ивоном и поставил мне на вид недопустимость моего поступка: показывать американцам внутренний документ КАЭ. Можно было подумать, что я выдал им наши атомные тайны. Трудно было выдумать что-нибудь более нелепое. Фрэнсиса я никогда не боялся и, будучи уверенным в своей правоте, ответил: «Вы посылаете мне без объяснений приказ взять обратно мое заявление. Должен же я был доказать в консульстве, что это не мой каприз, а инструкция, о которой мне никто не сказал, что она конфиденциальна». Ивон горячо поддержал меня, и Фрэнсис, который был кто угодно, но не дурак, понял, что Коварски втянул его в дурацкую историю, и отпустил мне мои грехи.
Забавнее всего, что несколько дней спустя я получил приглашение на беседу с американским вице-консулом. Вице-консул оказался дамой, на которую мой псевдо-оксфордскии акцент сначала произвел хорошее впечатление, но скоро дело испортилось. Она пожелала взглянуть на мои военные документы. Я ответил, как можно мягче, что на них написано «коммуникация сиих представителям иностранных держав строго запрещена». — «Да, но не американским же властям!» — воскликнула она. — «Там не указано исключений». Как венец нашим недоразумениям был вопрос, как я голосовал на недавних выборах в парламент. «Вот видите, что за негодную вещь вы из меня делаете. На мне вы готовы играть; вам кажется, что мои лады вы знаете; вы хотели бы исторгнуть сердце моей тайны». Все это и еще больше ответил бы нескромной вице-консулыпе принц датский. Но я лишь ответил, кратко и кротко: «Тайным голосованием». На этом беседа закончилась, и я вернулся домой успокоенный и довольный, что положил конец этой канители. Каково же было мое удивление, когда несколько дней спустя я получил приглашение явиться в консульство, чтобы получить визу. Вот так мы с Сюзан отправились в обетованную землю осенью 1952 года. Я расскажу про наше пребывание там в следующей главе.
Горовицу визы не дали. Почему так вышло, что мне дали, а ему нет, для меня тайна и по сей день. Сенатор Маккарти нас покинул, и я не знаю, у кого другого можно спросить об этом. Эта разница в обращении американских властей с нами имела важные последствия для наших карьер, как станет видно позже.
Кроме работ по ядерной физике я занимался еще двумя предметами. Став в Оксфорде специалистом по ЭПР, я захотел ознакомиться с ЯМР (ядерным магнитным резонансом), святилищем которого как раз являлся Гарвард. Впервые я открыл красоту ЯМР во время бесед с Парселлом (Purcell) на Амстердамской конференции 1950 года. (На старости лет, когда мне приходится брать слово на банкетах после конференций, следующее вступление всегда пользуется успехом у неприхотливых слушателей: «Я открыл ЯМР в 1950 году. Тем из вас, кто считает, что ЯМР открыли Блох и Парселл, я должен объяснить, что я это говорю, как говорят „я открыл секс в тридцать пять лет“, — как раз мой возраст, когда я это открыл, ЯМР, разумеется».)