— Вот и молодец! Правильно, записывайте свои мысли, пусть они покажутся вам странными, бредовыми, нелепыми, все равно записывайте, только пишите искренне. Вы должны учиться! Развивая свою способность мыслить, вы углубляете и развиваете свой духовный мир, углубляете отношение к миру, к человеку, к образу, который вы собираетесь воплотить на сцене. Главное — бойтесь при этом, бойтесь и старайтесь избежать пошлости в жизни и на сцене. И не сходитесь с людьми, которые, не понимая вас, будут льстить вам, превозносить ваш талант, будут постоянно копошиться там где-то, внизу, у вашего башмака, в то же время претендуя на исключительное внимание и сочувствие к себе, отрывая у вас пропасть времени на все эти пустяки… Подумайте, Феденька, над моим предложением. Ни у кого не будет таких условий, как у вас…
— Спасибо, Савва Иванович… Я буду думать…
Федор Шаляпин много думал о предложении Мамонтова, поражаясь могучему напору этого человека. В первые же дни близкого знакомства с Мамонтовым Шаляпин почувствовал, какая всесокрушающая энергия таится в этом человеке, успевающем одновременно делать столько дел… Человек огромный, могучий, сильный, властный… Поражала сложность его натуры, в которой уживались высокий полет мысли и твердая деловитость, готовность сражаться за свои творческие идеалы и внутренняя тревога. Большие выразительные его глаза всегда были внимательными, всепроникающими, как бы вопрошающими: все ли в порядке у вас, все ли хорошо? Не нужно ли кому помочь?
— Вы знаете, Савва Иванович, странное у меня отношение к Мариинскому театру. Вот вроде бы ничто меня там не держит, многое отталкивает, бывает мучительно тяжело видеть, как вытягиваются в струнку перед директором да и вообще перед любым чиновником, от которого хоть что-то зависит… И вместе с тем притягивает к нему какая-то могучая сила, вроде магнита, и не хочется идти, а тянет… Вот мне все говорят: надо работать, ты не умеешь работать… А мне хочется возражать. Как же я не работаю?! Да я с малых лет зарабатываю себе на жизнь, и это я-то не умею работать…
— Не об этом речь, когда вас упрекают в неумении работать…
— Да, понимаю. Может, не все получается, но теперь я знаю, как надо работать… Я вспоминаю один случай…
Мамонтов внимательно посмотрел на Шаляпина: опять что-то новое открывалось в этом, казалось бы, наивном молодом человеке.
— Ах, театр, театр! Я с малых лет заболел театром. И вот в первое время, как только поступил в Мариинский, я приходил пораньше, чтобы насладиться воздухом этого прославленного театра, насладиться тишиной… Прихожу как-то в начале одиннадцатого. На сцене пусто и темно. Лишь где-то мерцают две-три лампочки. Сцена без декораций кажется огромной и подавляет своими размерами. Мрак в глубине ее кажется таинственным и жутким. Занавес поднят, и я смотрю в черную пасть сцены, представляя себя то в одной роли, то в другой… Тишина. Никто не мешает думать, артисты еще не скоро придут на репетиции, а рабочие готовят декорации на складах… Но что это? Как только глаза привыкли к темноте, я увидел маленькую фигурку старичка, который быстро засеменил вдоль сцены… Как легок и грациозен был каждый его шаг, как красив и изящен был каждый жест его рук… Он ничего не видел, ничего не замечал, поглощенный своими мыслями… Он то останавливался, дирижируя сам себе, затем снова двигался вдоль сцены, то приседал, выпрямлялся, откидывался всем корпусом назад, снова выпрямлялся, склонялся вперед и снова мелкими шажками устремлялся вперед. То отступал вправо, то влево… Потом постоит в задумчивости, вроде бы что-то вспоминает, и снова начинает свою прогулку вдоль сцены… Снова задумывается и снова принимает различные позы, опускается то на одно колено, то на другое, изгибается всем корпусом, вскакивает, вытягивается в струнку, отбегает назад. Чувствую, как он устал, как ему жарко, он вытаскивает платок и вытирает пот… Чуточку отдохнул — и снова начинает свои хождения по сцене… Опять остановка, опять хождения, опять позы, одна изящнее другой, опять движения… Мне казалось, что он никогда не остановится — двигался как заводной. И только когда дали свет на сцену, сигнал к началу общих репетиций, он, удовлетворенный, остановился… И если б вы видели его в этот момент… Он как-то сразу, на глазах, сгорбился, одряхлел…
— Это был Мариус Петипа? Так? — спросил Мамонтов.
— Да, это был Мариус Петипа, я его впервые тогда увидел в работе: Но дряхлым он выглядел недолго. Как только появились артисты и началась репетиция, его было не узнать: снова стал молодцеватым, стройным, с юношеским пылом стал руководить постановкой спектакля… И тут, Савва Иванович, я, может, впервые понял, что такое — работать. Нужно десятки, сотни раз повторять одно и то же до тех пор, пока получится хорошо. Я и стараюсь вот так работать, как прославленный балетмейстер, но ведь не всегда получается так, как хочется. Хочешь сказать одно, а получается другое, что-то совсем непохожее, лживое, напыщенное…
— Очень хорошо, что вы, Феденька, понимаете, чего хотите. Это уже половина успеха… Вы еще так молоды… Обогащайте себя знаниями, читайте больше… Прекрасный эпизод вы рассказали о Петипа. Замечательный мастер, удивительный художник…
Мамонтов умолк, а мысли его унеслись в Петербург к дням былой молодости, когда впервые появились имена Направника, Петипа.
— Какая странная игра судьбы… Бывают случаи, что настоящие фамилии артистов, а не столь часто практикуемые за последнее время псевдонимы вполне соответствуют тем профессиям, которые носят эти артисты. Можно ли, например, лучше придумать фамилию для балетмейстера, чем Петипа? А Направник? У меня не раз мелькала мысль: как было бы хорошо, если бы в увековечение великих заслуг Эдуарда Францевича в области нашей оперы и музыки славным его именем называли бы руководителя оркестра. Направник — это что-то свое, родное. Разве можно это слово сравнить с неуклюжими иностранными словами — капельмейстер, дирижер…
— Уж очень педантичен, чересчур строго следит за ритмичным исполнением каждой роли, — сказал Шаляпин, вспомнив мелкие придирки Направника.
— А как же за вами не следить-то, вы ведь можете такое нагородить!.. Для того и существует направник-дирижер.
В середине августа Нижний Новгород прощался с полюбившимися артистами: труппа Мамонтова давала последние спектакли. 11 августа в бенефис Федора Шаляпина шел «Фауст». Он сам выбрал этот спектакль, все еще надеясь и в образе Мефистофеля покорить взыскательную публику. Он много думал над этой ролью, пытался постигнуть то, что ему говорили об этом образе Дальский и Мамонтов. Никто не препятствовал ему в его намерениях, и все-таки получалось бледно. Девять раз он выходил в этой роли, а успех был средний. Затмевал его блистательный Тартаков. Нет, он вовсе не был завистлив к чужому успеху. Он высоко чтил тех, кто хорошо делал свое дело. Его волновало то, что сам-то он неважно исполнял свою роль.