Художник катался по городу в ландо с Эмилем - тот носил форму своего коллежа с золочеными пуговицами - и Алиной. Только с этими двумя своими старшими детьми Гоген и мог разговаривать, хотя и они объяснялись на ломаном французском языке. Остальные, как он опасался, стали датчанами даже Кловис, его любимый Кловис. Не питая склонности к учению, он бросил школу и поступил на фабрику учиться кузнечному ремеслу; домой он возвращался только к вечеру.
Гогена больше всего тянуло к дочери. Алина, с ее длинными светлыми косами, бледной кожей и голубыми мечтательными глазами была на редкость хорошенькой, несмотря на переходный возраст. Она все больше походила на отца, физически и морально. Гоген чувствовал, что из всех его детей она одна страдает оттого, что он живет вдали от них и что его бранит материнская родня. "Когда-нибудь я стану твоей женой", - сказала она отцу. Художник растроганно улыбнулся наивным словам невинной девочки. Впоследствии в своем таитянском одиночестве он время от времени будет вспоминать об этих словах - простодушном выражении любви.
Метте выслушивала мужа и отвечала ему ничего не значащими фразами. Горечь переполняла ее сердце, но она таила обиду - она хотела избежать конфликтов. "Господи боже, не будь у меня преданных друзей, что бы со мной стало!"
Гоген смотрел на Метте, смотрел на Алину, на других своих детей. Через три года он вернется и они с женой "поженятся снова". А пока он поцеловал Метте "обручальным поцелуем".
Гоген вернулся в Париж. Семью он повидал. Больше ничто не удерживало его в Европе. И теперь он торопился скорее уехать.
Вокруг него кипели страсти. Путешествие на край света возбуждало умы. "Гоген прав, - говорил Морис, - мы попусту теряем время в этом злосчастном Париже". Однако, как ни красноречив был Гоген, никто не решался сопровождать его в дальние страны. Зато друзья всячески старались устранить с его пути все препятствия. 15 марта по их совету он написал письмо в Департамент народного просвещения и изящных искусств с просьбой, чтобы ему поручили на Таити миссию, аналогичную той, которая была поручена художнику Демулену на Дальнем Востоке. Миссия эта не оплачивалась, но могла облегчить Гогену на островах отношения с властями и позволила бы ему получить скидку на билет в Управлении пассажирского пароходства. Гогену помогали пробираться по бюрократическому лабиринту, и дело двигалось. Клемансо, которого Морису удалось растрогать, написал министру несколько рекомендательных слов. Сын Ренана, Ари[100], сам художник, упросивший Гогена выставить несколько керамических работ и панно "Любите..." в Салоне только что организованного Национального общества изящных искусств, в свою очередь хлопотал за него в министерстве.
Все устраивалось и налаживалось с легкостью, к какой Гоген не привык. Его последние дни в Париже протекали в обстановке триумфа. 23 марта в кафе Вольтера символисты устроили ему прощальный банкет, на котором председательствовал Малларме. Присутствовали почти все его друзья Монфред, Орье, Шарль Морис, Жан Долан, Серюзье, Одилон Редон, Жюльен Леклерк, Море-ас, Ари Ренан, Валетт и Рашильд, Леон Фоше, Могенс Баллин, Карьер...[101] Художника чествовали сорок человек. Первым поднял бокал Малларме: "Господа, начнем с самого важного - выпьем за возвращение Поля Гогена, но при этом отдадим дань восхищения великолепной совести художника, которая в расцвете таланта изгоняет его в дальние страны - к самому себе, чтобы он мог почерпнуть там новые силы". Во время банкета символисты решили, что весь сбор от ближайшей премьеры в Театре искусств пойдет в пользу Гогена и Верлена; к постановке был намечен "Херувим" - большая пьеса, о которой Шарль Морис уже давно оповестил своих друзей, и никто не сомневался, что это будет шедевр драматургии символизма. Спектакль даст Гогену не меньше ста пятидесяти франков. Эта сумма прибавится к тем деньгам, которые ему будут высылать, по мере того как будут продаваться его картины, оставленные им на хранение, три торговца картинами - Жуаян, папаша Танги[102] и скромный коммерсант с улицы Лепик Портье. Материальное существование художника было пока что обеспечено.
В эти дни Гоген вместе с Морисом посетил генерального директора Департамента изящных искусств Ларруме в его кабинете на улице Валуа. Ларруме сообщил им, что на Гогена возложат миссию, о которой он ходатайствовал. Приказ должен появиться 26 марта. К тому же помощник министра по делам колоний обещал художнику рекомендательное письмо к губернатору французских поселений в Океании, а Управление пассажирского пароходства тридцатипроцентную скидку. Вдобавок Ларруме посулил Гогену, что после его возвращения, в котором ему всячески помогут, государство купит у него несколько полотен.
Гоген добился всего, чего хотел. 28 марта он возьмет билет в Управлении пароходства[125] и 1 апреля на пароходе "Океания" выедет из Марселя в свой "рай" на Тихом океане[126]. Мечта, которая с детства влекла Поля к его судьбе, воплощалась в жизнь.
"Вот и кончилась твоя мучительная борьба", - сказал Морис Гогену. Полная победа друга радовала писателя. Он ликовал. Ах, если бы он сам мог уехать! Но вдруг Морис умолк. Гоген шел рядом с ним по улице, глядя в одну точку, в лице ни кровинки. Морис дотронулся до его локтя. Гоген вздрогнул.
- Войдем сюда, - сказал он сдавленным голосом, толкнул дверь первого попавшегося кафе, а там опустился на скамью и заплакал. Морис был потрясен. Он не мог понять, чем вызваны эти слезы. И плакал не кто-нибудь, а Гоген, мужественный человек, дерзновенный смельчак в искусстве, сильнейший среди сильных!
- Никогда еще я не был так несчастлив, - пробормотал наконец художник.
- Как! - воскликнул Морис. - Сегодня, сегодня, когда восторжествовала справедливость, когда пришла слава!
- Выслушай меня, - отвечал Гоген. - До сих пор я не мог обеспечить свою семью и свое искусство... И даже только свое искусство. А сегодня, когда передо мной забрезжила надежда, я острее, чем когда бы то ни было, чувствую, какую чудовищную жертву я принес и как это непоправимо.
И Гоген дал волю своим чувствам. Он рассказал Морису о своей жене, о детях, о ране в сердце, которую он скрывал, мучительно и напряженно оберегая свою тайну, маскируясь жестокостью и иронией, безжалостный к другим и к самому себе. В этот миг, когда заканчивалась целая глава его жизни, он, может быть, предчувствовал, что за две недели до этого в Дании в последний раз в жизни видел жену и детей, что его надежда вновь стать мужем и отцом тщетна, что непоправимое совершилось уже давно.