Через томление духа к Премудрости
1
Кроме слов, сказанных о «Демоне» Акиму Шан-Гирею, Лермонтов оставил и несколько посвящений к поэме, – и в них, хотя и смутно, запечатлелись его связанные с нею настроения.
Тебе, Кавказ, суровый царь земли,
Я посвящаю снова стих небрежный,
Как сына ты его благослови
И осени вершиной белоснежной.
От юных лет к тебе мечты мои
Прикованы судьбою неизбежной,
На севере, в стране тебе чужой, —
Я сердцем твой, всегда и всюду твой.
Обычное, традиционное обращение. Оно, пожалуй, выглядело бы совсем избитым, если бы не отголосок пророчества о себе – в строке о мечтах, прикованных судьбою неизбежной к Кавказу. Там гордые скалы, и ветер машет вольными крылами, там на вершины слетаются ночевать орлы.
Я в гости к ним летал мечтой послушной
И сердцем был товарищ им воздушный.
Это пока только намеки на то, что зарождается в его душе. Но впоследствии Лермонтов переписал почти что заново это посвящение, и оно стало куда как определеннее:
Еще ребенком, чуждый и любви
И дум честолюбивых, я беспечно
Бродил в твоих ущельях, грозный, вечный
Угрюмый великан, меня носил
Ты бережно, как пестун юных сил
Хранитель верный. —
И мысль моя, свободна и легка,
Бродила по утесам, где, блистая
Лучом зари, сбирались облака,
Туманные вершины омрачая,
Косматые, как перья шишака;
А вдалеке, как вечные ступени
С земли на небо, в край моих видений
Зубчатою тянулись полосой,
Таинственней, синей одна другой,
Все горы, чуть приметные для глаза,
Сыны и братья грозного Кавказа.
Вот по этим вечным ступеням он и восходил с земли на небо в край своих видений – слетевшей с неба на землю душой…
Но третье посвящение – уже не Кавказу, а Варваре Лопухиной.
Сентябрь 1838 года, шестая редакция «Демона» – кавказская , основа зрелых редакций поэмы… И место этого посвящения – после текста поэмы.
Лермонтов в сомнении, займет ли Вареньку «давно знакомый звук», пробудится ли в ней «о прошлом сожаленье»? А как нет?
И не узнаешь здесь простого выраженья
Тоски, мой бедный ум томившей столько лет;
Иль примешь за игру иль сон воображенья
Больной души тяжелый бред…
Конечно, последняя строка чересчур резка и не справедлива, но главное сказано: томление …
2
Петр Бицилли, сравнивая Лермонтова с Байроном (который бунтовал – «с одинаковой серьезностью и с одинаковым пылом» – против общества, против собственной жены, против Бога), задается вопросом:
«Но против кого, и против чего, и во имя чего бунтует Лермонтов? Да и какой это бунт? Его демон – существо кроткое и ручное, влюбленный мальчик, и как-то не верится, чтобы он действительно только и занимался тем, что «сеял зло», да еще и «без сожаленья».
Знакомясь с ним, сомневаешься, правда ли, что у него было такое скверное, революционное прошлое. Во всяком случае, он так искренно готов исправиться, так сильно хочет «любить и молиться», что вполне заслуживает прощения и принятия на прежнюю должность. Бунт Лермонтова беспредметен, несерьезен, неубедителен. Он не был бы великим поэтом, если бы человеческое было ему чуждо, если бы он был бесстрастен, если бы он не испытывал никогда ни озлобления, ни ненависти, если бы не ощутил привлекательности Зла; и все-таки его дело не бунтовать, не протестовать, не проклинать, а благословлять и молиться. Грусть , а не озлобление, а не отчаяние, – основа его душевного настроения…»
Василий Зеньковский, который считает Лермонтова создателем русской романтической лирики, пишет, что его стихи, в отличие от лирики ясного, трезвого Пушкина, полны тех смутных переживаний, что боятся духовной трезвости, не хотят полной прозрачности и «пробуждают авторское вдохновение именно своей непосредственностью».
«Лермонтов постепенно восходил к духовной трезвости, следы чего можно видеть в созданиях последних лет жизни, – но только восходил к ней. Но он был слишком во власти того, что всплывало в его душе, – вообще он не владел своими душевными движениями, а они владели им, владели и его художественными вдохновениями. Это создавало внутреннюю незаконченность в самом творчестве, создавало томление духа, к которому вполне приложимы известные слова из стихотворения «Ангел», – о душе самого Лермонтова можно сказать, что
Долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна…
…Все это достаточно сознавал в себе и сам Лермонтов…
То, что волновало душу поэта, что часто преждевременно вырывалось наружу, – все это лишь частично выражало жизнь души:
Я не хочу, чтоб свет узнал
Мою таинственную повесть, —
Как я любил, за что страдал, —
Тому судья лишь Бог да совесть.
Это сознательное закрывание самого себя было глубочайше связано с постоянной горечью, которою была исполнена душа Лермонтова, смысл и корни чего необъяснимы из его биографии. (Вполне объяснимы, но не столько из биографии, сколько из состава самой души. – В.М.) В горечи у Лермонтова есть что-то, я бы сказал, метафизическое – связанное с неукротимостью его души, с теми мотивами персонализма, какие он первый выразил в русской поэзии. Прав был Бицилли, когда писал о Лермонтове, что у него мы находим «новое мироощущение», – но в этом новом мироощущении, которое отображало затаенные движения души, было искание своего пути через мятеж . Это, конечно, вовсе не ранние проявления русского ницшеанства (как находил Влад. Соловьев в своей недоброй статье о Лермонтове), – но это и не богоборчество, какое усматривал в Лермонтове Мережковский. Горечь у Лермонтова иногда переходила в мотивы богоборчества, – но даже образ Демона, над которым так много и так долго размышлял Лермонтов, уже полон томления и тайной жажды вернуться к Богу… Вообще склонность к мятежу связана у Лермонтова с тайной тоской о покое и мире:
А он, мятежный, ищет бури,
как будто в бурях есть покой.
Склонность к мятежу гораздо больше говорит о том, что душа Лермонтова была сдавлена невыраженными или неосуществленными порывами, которые уходили в глубь души без надежды выявить себя. Отсюда и мятеж – смысл которого метафизичен , ибо это мятеж не против отдельных трудностей жизни, а против «коренной неправды в бытии». Это мятеж индивидуальности, жаждущей проявить себя, – и так загадочно, что и дальше, после Лермонтова, русский персонализм окрашен психологией мятежа, протеста».
И дальше:
«Лермонтов не был (как думал о нем Гоголь) «безочарованным» – он знал и радость, и силу очарования, он таил в себе бесконечную жажду жизни, – но с реальной действительностью, его окружавшей, он находился в постоянном разладе… Выход из этого тяжелого состояния души грезился ему только в красоте, в возможности припасть к ней и найти в ней то, чего не хватало душе. …Именно умиление перед красотой начинает в Демоне процесс примирения с небом: когда он увидал Тамару и был пленен ее чарующей прелестью…