После многочисленных преследований и переселений гуттериты осели в Канаде и Северной Дакоте, где они живут в закрытых общинах, вызывая гнев окрестных фермеров своим коллективным богатством. Они не имеют ничего общего с современной сектой, основанной в двадцатые годы в Бреслау и создавшей свои коммуны в нескольких городах веймарской Германии. Скрываясь от преследований Гитлера, они бежали в Лихтенштейн, а затем в Англию, где во время войны их интернировали как немецких граждан. Часть из них эмигрировали в Парагвай, где основала Примаверу, а часть осталась в Англии.
В Вашингтоне я встречался с посланниками Примаверы и уже почти смирился с мыслью, что буду орудовать топором и лопатой в лесах Парагвая, — это дает представление о моем отчаянии. Однако Янка была достаточно благоразумна, чтобы отговорить меня от этого намерения.
О жизни такой коммуны в веймарской Германии мне рассказал потом Эрнст фон Шенк, журналист из Базеля, который некоторое время был ее членом. Все мужчины там занимались физическим трудом, но вся кухонная работа и забота о детях ложилась на плечи женщин — вечно беременных, переутомленных и несчастных.
Природа
Очарованность, любовь — к деревьям, реке, птицам. Вероятно, в детстве мы не знаем, что это называется любовью. Для меня семилетнего липы, дубы и ясени просто были. Теперь я знаю, что их может не быть, а их судьбы связаны с людьми. Их посадил около 1830 года мой прадед Сыруть, и некоторые из них сохранились. Зато ничего не осталось от его библиотеки, которую он собирал, как и его друг Якуб Гейштор[385] (автор мемуаров), — правда, с меньшим размахом. Гейштор тратил много денег на книги — их присылали ему из Вильно еврейские букинисты.
В самом юном возрасте очарованность — это таинство и опыт, память о котором мы храним потом всю жизнь. Принимая во внимание мои раны, я должен был стать безнадежным пессимистом. Моя экстатическая похвала бытию объясняется ранним подарком, который получили все мои пять чувств.
Я помню свои первые встречи с разными птицами. Например, иволга показалась мне совершенным чудом, единством цвета и флейтового голоса. Едва научившись читать, я начал искать птиц в книгах по естествознанию, которые вскоре стали для меня культовыми.
Красочные портреты птиц начала девятнадцатого века раскрашены вручную. Некоторые из них попадались мне, хотя, разумеется, я не видел великолепных альбомов американских орнитологов — Одюбона[386] и Вильсона[387]. Мне нравились романы Томаса Майн Рида о приключениях молодых охотников и натуралистов в Америке. Рядом с каждым животным или птицей там было указано латинское название. Натуралисты не могли обойтись без Линнея и его классификации. Я читал «Наш лес и его обитателей» Дьяковского[388], а вскоре после этого роман для юношества Влодзимежа Корсака[389] «По следам природы» и его же охотничий календарь «Год охотника»[390]. Я обожал этого автора. От него я перешел к научным орнитологическим книгам. Я решил выучить латинские названия всех польских птиц — и сделал это.
Неизбежным этапом было чтение «Лета лесных людей» Родзевич и мечты о нетронутом заповеднике. На уроках, не слушая, что бубнит учитель, я рисовал в тетрадях карты моего идеального государства, в котором были только леса, а вместо дорог — каналы, чтобы плавать на челноках. Это были аристократические мечты, поскольку попасть в мое государство могли лишь избранные энтузиасты — сегодня мы назвали бы их экологами. Правда, следует помнить, что охрана природы — вообще штука аристократическая, независимо от того, как именуются избранные. В их число входили монархи, князья и лидеры тоталитарных партий.
Когда я готовился к выпускным экзаменам, природоведческий период был уже позади, и, вместо того чтобы поступать на факультет математики и естественных наук, я уже совсем скоро корпел над римским правом, уча наизусть его латинские формулы. Какое падение!
Однако мне суждено было писать, а это занятие не слишком отличается от моих детских попыток заключить птицу в название и данные о ее внешнем виде и повадках. Меня очаровывали слова Podiceps cristatus[391] и Emberiza citrinella[392], хотя одновременно они служили заклятиями, способными вызвать появление птицы. Или напоминали о мгновении встречи, первой эпифании. Однако мне кажется, что в юности, как и в зрелом возрасте, я все-таки знал, что слово слабо по сравнению с вещью.
Разумеется, я был под влиянием сентиментальных и романтических представлений о природе. Потом от этого ничего не осталось. Наоборот, природа явилась мне как боль. Но природа прекрасна, и ничего тут не поделаешь.
Прозор, Мауриций, граф
Прозоры были владетелями имений в долине Невяжи. Я путаюсь в их генеалогии. Один из них, Юзеф Прозор (1723–1788), был женат на панне Сыруть и делал карьеру при поддержке моего пращура Сырутя, который, будучи придворным короля Лещинского, «племянника своего Прозора при особе своей держал». Кажется, они лишились имений после восстания 1863 года. Мауриций, родившийся в 1848 году в Вильно, воспитывался во Франции, прошел французские школы и писал по-французски. Он переводил на этот язык пьесы Ибсена и не занимался прошлым, которое присвоила себе могущественная Российская империя. Падение царизма пришлось на его старость. Внезапно Прозор почувствовал зов отечества. Для многих поколений его семьи отечество называлось Литвой, поэтому при вести о возникновении независимой Литвы он с энтузиазмом поддержал молодое государство в своих статьях.
Однако оказалось, что такой естественный, казалось бы, патриотизм вызывает у многих страшный гнев. Его знакомые поляки пытались объяснить ему, что он не литовец, а поляк и что не может быть Литвы, отдельной от Польши, поскольку это всего лишь «взбунтовавшееся Ковенское воеводство».
С высшими классами, то есть с помещиками и интеллигенцией шляхетского происхождения, Литве не повезло. Они полонизировались до такой степени, что немногочисленных своих представителей, думавших иначе, называли «литвоманами». В 1918 году активные литовцы представляли собой горстку интеллигенции крестьянского происхождения и священников. У нового маленького государства были огромные трудности с подбором управленческих кадров, и уж совсем не хватало людей, способных отстаивать его интересы на международном форуме.
Мауриций Прозор, живший на юге Франции, в Симье[393], нашел в Париже еще одного человека, признававшего свои литовские корни, — Оскара Милоша. Между ними завязалась дружба — как политическая, так и литературная. Прозор-читатель понимал не только дипломатическую деятельность своего друга, но и его сложные герметические сочинения.