Аромат истории. Сказать, какой запах у черемухи сам по себе, невозможно: этим пахнет только черемуха, и нюхали этот аромат еще и те русские, кто слушал Баяна, певшего свою былину о полке Игореве, и много раньше того, в те времена, о которых мы и не догадываемся.
И когда понюхаешь, то присоединяешься ко всему этому прошлому, я – по-своему, другой – по-своему, третий, каждый по-своему присоединяется к одному и тому же. И так из всего этого: каждый по-своему и все – к чему-то одному: так и складывается родина.
* * *
Моя наука есть наука родственного внимания своеобразию каждого существа. Эта наука привела меня к искусству слова, а искусство слова – к родине. И я понял, что природа есть родина.
Лучшее, что я храню в себе, это живое чувство к хорошим людям, от которых я произошел, замаскированное словом «природа». Это и есть живое чувство родины.
Тема о хороших людях, как чувство родины, в сущности, и есть содержание понятия «природа».
Если бочка под капелью полна и вода все льется из водосточной трубы, то нужно ли раздумывать воде, чтобы перелиться из бочки и свободным ручьем радостно, с говором бежать по земле в реку, в море и, может быть, в океан?
Так и я тоже мало думал о мастерстве строительства русской речи, а всегда помнил о той «бочке», откуда сам теку, и эта память о бочке определяла мое поведение.
* * *
В моей борьбе вынесла меня народность моя, язык мой материнский, чувство родины. Я расту из земли, как трава, цвету, как трава, меня косят, меня едят лошади, а я опять с весной зеленею и летом к петрову дню цвету.
Ничего с этим не сделаешь, и меня уничтожат только, если русский народ кончится, но он не кончается, а, может быть, только что начинается.
Искусство и наука – будто двери из мира природы в мир человеческий: через дверь науки природа входит в мир человека, и через дверь искусства человек уходит в природу, и тут себя сам узнает, и называет природу своей матерью.
Дети, все дети, и вы, настоящие наши физические дети, и те взрослые, пожилые и вовсе старики, кто сохраняет в душе себя самого, как своего ребенка!
Все мы когда-то вышли на свет из темной утробы нашей матери. Все мы вышли из тьмы, и все мы движемся к свету, вместе с нами совсем рядом из темной земли поднимаются к солнцу деревья, былинки, соломинки, цветы и вместе с нами живут.
Теплый пар продожденной, измученной холодной земли даже и в Москве можно понять.
После обеда мы выехали и на полпути поставили машину к обочине, сели на опушке леса. Все летние птички пели, и все пахло. Мне было так, будто вся природа спит, как любящая мать, а я проснулся и хожу тихонько, чтобы ее не разбудить.
Но она спит сейчас тем самым сном, как любящая мать, спит и во сне по-своему все знает про меня, что вот я запер со стуком машину, перепрыгнул через канаву и теперь молча сижу, а она встревожена – куда он делся, что с ним.
Вот я кашлянул – и она успокоилась: где-то сидит, может быть, кушает, может быть, мечтает.
– Спи-спи, – отвечаю я потихоньку, – не беспокойся!
Кукушка далеко отозвалась, и эта кукушка, и зяблики, и цвет земляники, и кукушкины слезки, и вся эта травка так знакомы с детства, все, все на свете – сон моей матери.
Матушка, дорогая, спи-спи еще больше, еще лучше. Тебе так хорошо, ты улыбаешься! Начался теплый июнь, трава поднимается, рожь колосится, довольно, довольно ты мне всего дала, спи, отдыхай, а мы позаботимся.
А может быть, вся природа вокруг меня – это сон? Это кто-то спит… Везде и всюду: в лесу, на реке, и в полях, на дороге, и в звездах, и на заре вечерней и на утренней – все это – кто-то спит. И я всегда, как «выхожу один я на дорогу». Но спит это существо «не тем холодным сном могилы», а как спит моя мать. Спит и слышит меня.
Так и вся наша мать-природа, и я ее младенец. Меня она чувствует и слышит во сне и, по-своему все понимая, знает, и тоже, бывает, вдруг привидится ей, что я попал в страшную беду. Тогда мать моя поднимается, и в природе начинается гроза.
Все лучшее дано мне в нерукотворной природе. И когда мне надо, я замираю в лесу, так притаиваюсь, так затихаю, что вижу, как поднимаются прижатые зимой травы, слышу, как трескается почка и как, прыгая, шлепается первая проснувшаяся лягушка. Я все это собираю и приношу туда, где я сам расту, сам живу, сам, как травы, поднимаю слои слежавшихся надо мной прелых листиков.
Сегодня я прошу, чтобы мне было легче подниматься и расти, легче было в тех усилиях, которыми приходится поднимать на себе тяжкое прошлое.
Я не потому прошу легкого вместо тяжкого, чтобы скорее выпрыгнуть, раньше всех показаться на свет, а только потому, что, истратив много труда, начинаешь переоценивать свое значение, гордиться перед нижестоящими и питать злое к вышестоящим и легко вырастающим.
Я прошу: улыбнись мне, матушка, и сдунь с меня, желтенького, старые тяжелые листки… Вспомни, сколько раз соблазнялось сердце мое величием трудного и сколько раз оно не пошло на соблазн!
* * *
Когда просыпаюсь, спешу скорей открыть занавеску и поскорей узнать, что там делается, – открываю занавеску на окне, все равно как перевертываю страницу неожиданной новой захватывающей книги.
Березовый сок. Вечер теплый и тихий, но вальдшнепов не было. Заря была звукоемкая.
Вот теперь больше не нужно резать березку, чтобы узнать, началось ли движение сока. Лягушки прыгают – значит, и сок есть в березе. Тонет нога в земле, как в снегу, – есть сок в березе. Зяблики поют, жаворонки и все певчие дрозды и скворцы – есть сок в березе.
Мысли мои старые все разбежались, как лед на реке, – есть сок в березе.
День прошел, как самый большой праздник, чего стоит жизнь одного только моего окна: какими чудесными узорами разукрасил его мороз поутру, как от солнца протаяла солнечная серединка, потом исчезло все и на краях, а вечером опять заузорилось. Так и весь день, как окно: в середине пламенеет воздух, плавится снег, и выступает вода на дороге, а утром и вечером все обрамляется легкоморозными зорями. День, как в раме, день, как окно в грядущее.
Природа есть родина всех талантов, начиная от росинки солнца, сверкнувшей всеми огнями, кончая талантами, переходящими в историю культуры.
Мое настоящее искусство – живопись, но я не могу рисовать, и то, что должно бы быть изображено линиями и красками, я стараюсь делать словами, подбирая из слов цветистые, из фраз – то прямые, как стены древних храмов, то гибкие, как в завитках рококо. Что же делать-то? При усердии и так хорошо.
А может быть, так и все художники работают мастерством чужих искусств, пользуясь силой родного? Молчаливый поток родства, продолжающий мир и иллюзию его.