ложное, но и терминологически противоречивое, ведь если все стулья совершенно различны, нельзя говорить «все стулья».
Близка к этим учениям и та теория прогресса, которая считает, что мы меняем идеал вместо того, чтобы попытаться его достичь. Часто можно услышать: «Что хорошо в одном веке, плохо в другом». Это вполне разумно, пока подразумевается, что есть определенная цель, к которой в разные времена стремятся разными способами.
Если женщины мечтают быть изящными, то, возможно, сегодня они совершенствуются худея, а завтра – толстея. Но нельзя утверждать, что они станут лучше, если перестанут стремиться к изяществу и пожелают стать прямоугольными. Если идеал меняется, что же будет с прогрессом, которому непременно требуется идеал? Ницше высказал бессмысленную идею, будто люди некогда видели добро в том, что мы ныне зовем злом. Будь это так, мы не могли бы говорить, что превзошли предков или хотя бы отстали от них. Как вы догоните Джонса, если идете в другую сторону? Дискутировать о том, выпало ли одному народу больше счастья, чем другому несчастья, – все равно что спорить, сравнивая пуританизм Мильтона [262] с толщиной свиньи.
Правда, человек (неумный) может превратить в идеал вечное изменение. Но, став идеалом, само изменение пребудет неизменным. Если поклонник изменения хочет оценить свои успехи, он должен быть верен идеалу изменения, он не смеет заигрывать с идеалом однообразия. Прогресс сам по себе не может прогрессировать. Стоит заметить, что, когда Теннисон, пылко, но довольно неубедительно восхвалял идею бесконечного изменения, он инстинктивно использовал метафору, годную для описания тюремной скуки. Он писал:
Пусть великий мир несется в изменений колее [263].
Он представлял себе изменение неизменной колеей, и так оно и есть. Изменение – чуть ли не самая узкая и жесткая колея, в какую только может попасть человек.
Но главная беда в том, что эта идея полной смены принципов делает мысль о прошлом или будущем невозможной. Теория полной смены принципов в человеческой истории лишает нас не только удовольствия чтить наших отцов, но и современного, более утонченного удовольствия презирать их.
Это скудное перечисление современных сил, уничтожающих мысль, останется неполным, если не упомянуть прагматизм. Хотя я воспользовался методом прагматиста и должен защищать этот метод как начальные подступы к истине, существует его крайнее применение, которое предполагает полное отсутствие истины.
Вот вкратце мое мнение: я согласен с прагматистом, что очевидная объективная истина – это еще не все, сверх нее есть другие вещи, необходимые уму человека. Но в числе этих вещей я назову и объективную истину. Прагматист велит человеку думать то, что ему нужно, не заботясь об Абсолюте. Но человеку непременно нужно думать об Абсолюте.
В сущности, эта философия – словесный парадокс: прагматист заботится о нуждах человека, а одна из главных потребностей человека – быть чем-то большим, чем прагматист. Крайний прагматизм столь же бесчеловечен, как и детерминизм, на который он так ожесточенно нападает. Детерминист (он-то, надо отдать ему должное, и не притворяется человеческим существом) превращает в бессмыслицу право человека на подлинный выбор. Прагматист провозглашает, что он особенно человечен, и превращает в бессмыслицу право человека на подлинный факт.
Подводя итоги нашего спора, можно сказать, что в наиболее типичных современных философиях замечаешь не просто манию, но манию самоубийства. Вопрошатель бьется головой о границы человеческой мысли и разбивает голову. Вот почему так тщетны предупреждения ортодоксов и хвастовство «передовых», твердящих об опасном детстве человеческой мысли. Это не детство, это дряхлость и окончательный распад.
Напрасно благочестивые персоны обсуждают, какие ужасы произойдут, если рьяный скептицизм пойдет своим путем, – он уже прошел свой путь. Напрасно речистые атеисты говорят о великих истинах, которые нам откроются, когда мы увидим начало свободной мысли, – мы видели ее конец. У нее не осталось сомнений, и она усомнилась в самой себе. Есть ли видение более дикое, чем город, в котором люди сомневаются в своем существовании?
Есть ли более скептический мир, чем тот, где люди сомневаются, существует ли их мир? Наш мир пришел бы к краху быстрее и проще, если б этому не мешали устаревшие законы о богохульстве да абсурдная претензия, будто Англия – христианская страна. Тем не менее мир вполне мог прийти к краху. Воинствующие атеисты все еще подвергают несправедливым преследованиям, но не потому, что они новое меньшинство, а потому, что они меньшинство очень старое.
Свобода мысли истощила свою свободу, устала от своего успеха. Когда какой-нибудь мыслитель приветствует свободу мысли как рассвет, он похож на персонажа Марка Твена, который вышел, закутавшись в одеяло, встречать восход и как раз подоспел к закату. Если какой-нибудь испуганный священник говорит, что будет ужасно, если распространится тьма свободомыслия, мы ответим ему глубокими и сильными словами Беллока: «Не пугайтесь роста сил, которые уже распадаются. Вы ошиблись часом – уже утро». У нас больше не осталось вопросов, хотя мы искали их в темных углах и на диких утесах. Мы нашли все вопросы, настала пора заняться ответами.
Надо добавить еще несколько слов. Приступая к этому первоначальному наброску, я сказал, что к духовной гибели ведет дикая логика, а не дикое воображение. Человек не сходит с ума, создавая статую высотой в милю, но может сойти с ума, если вздумает измерить ее поверхность в квадратных дюймах. И вот одна группа мыслителей осознала это и предложила вернуться к языческому здоровью: эти мыслители видят, что логика разрушает, и говорят: «Зато Воля создает». Высший авторитет принадлежит, по их словам, не разуму, а Воле.
Важна, мол, не причина желания, а само желание. У меня не хватит места, чтобы подробно обсудить эту философию воли. Она идет, я полагаю, от Ницше, который проповедовал то, что называется эгоизмом. Это было довольно легкомысленно, так как Ницше отрицает эгоизм тем, что его проповедует: проповедовать учение – значит делиться им. Эгоист называет жизнь войной без пощады и не жалеет усилий, чтобы подготовить своих врагов к этой войне. Проповедник эгоизма поступает весьма альтруистично. Но эта точка зрения, откуда бы она ни шла, весьма популярна в современной литературе. Такие мыслители оправдывают себя тем, что они не мыслители, а творцы. Они говорят, что выбор сам по себе божествен.
Так, Шоу нападает на старую идею, что поступки человека надо рассматривать с точки зрения его тяги к счастью. По мнению Шоу, человек действует не ради счастья, но благодаря воле: он не говорит «джем осчастливит меня», но «я хочу джему», и прочие следуют в этом Шоу с еще большим энтузиазмом. Джон Дэвидсон [264], известный поэт, так взволнован, что вынужден писать прозой. Он опубликовал короткую пьесу с несколькими длинными предисловиями. Подобные пьесы естественны для Шоу,