собрание, где доказывает, что они и есть животные.
Короче говоря, современный революционер, будучи скептиком, все время подкапывается под самого себя. В книге о политике он нападает на людей, попирающих мораль, в книге об этике он обрушивается на мораль за то, что она попирает человека. Бунт современного бунтаря стал бессмыслен: восставая против всего, он утратил право восстать против чего-либо.
Можно добавить, что та же беда постигла все свирепые и воинственные жанры литературы. Сатира может быть сумасбродной и анархичной, но ей необходимо превосходство одних вещей над другими, ей нужен образец. Когда мальчишки на улице смеются над полнотой известного журналиста [271], они бессознательно принимают за образец греческую скульптуру, они взывают к мраморному Аполлону. И удивительное исчезновение сатиры из нашей литературы – пример того, как угасает все воинственное при отсутствии нормы, за которую надо воевать. Ницше от природы саркастичен. Он мог глумиться, хотя не умел смеяться, но в его сатире есть какая-то неосновательность именно потому, что за ней нет ни крупицы обычной морали.
Он сам много нелепее, чем то, что он осуждает. Ницше очень хорошо символизирует вырождение абстрактной ярости. Размягчение мозга, которое в конце концов настигло его, не было случайностью. Если бы Ницше не кончил слабоумием, слабоумием кончило бы ницшеанство. Думать в одиночестве и гордыне – это путь к идиотизму. Каждый, кто не желает смягчить свое сердце, кончит размягчением мозга.
Последняя попытка избежать интеллектуализма приводит к интеллектуализму и, значит, к смерти. Этот выход закрыт. Яростное поклонение беззаконию и материалистическое поклонение законам равно кончаются пустотой. Ницше карабкается на шатающиеся горы, но в конце концов взбирается на Тибет и усаживается там рядом с Толстым в стране ничто и нирваны. Оба они беспомощны – один потому, что не может ничего удержать, другой потому, что не хочет ничего упустить. Толстовская воля заморожена буддийским чувством греховности любого конкретного поступка, но и ницшеанская воля заморожена идеей, что любой конкретный поступок хорош: ведь если все конкретные поступки хороши, ни один из них нельзя назвать конкретным. Оба стоят на перекрестке, и один ненавидит все пути, а другому все пути хороши. Результат угадать нетрудно – они стоят на перекрестке.
На этом я завершаю, слава богу, первую, самую скучную часть моей книги – обзор современных философских систем. Теперь я перейду к своей собственной; может быть, она неинтересна читателю, но, на худой конец, интересна мне. Передо мной лежит стопка книг, которыми я пользовался, – стопка искренних и бесплодных книг. Я далеко отошел от них и вижу неизбежный крах ницшеанства, толстовства и других современных учений так же ясно, как видят с воздушного шара, что поезд несется к пропасти. Все эти учения – на пути в пустоту сумасшедшего дома. Ведь безумие – работа ума, доведенная до отказа, а они подошли к нему вплотную. Человек, считающий себя стеклянным, додумывается до разрушения мысли, ведь стекло не умеет мыслить. И тот, кто считает правильным ни от чего не отказываться, желает уничтожения воли, поскольку волю подразумевает не только выбор чего-то, но и отказ от всего остального.
И вот, когда я бился и томился над умными, блестящими и бесполезными книгами, взгляд мой упал на одно из заглавий: «Жанна д’Арк» Анатоля Франса. Я только увидел его краем глаза и тут же вспомнил Ренанову «Жизнь Иисуса». Франс [272], как и Ренан, писал свою книгу в странном тоне почтительного скепсиса. Он отверг свидетельства о чудесах, основанные на предании, чтобы рассказать нам вещи, просто ни на чем не основанные. Он не верит в те или иные подвиги святой и делает вид, будто знает доподлинно ее ощущения и думы. Но я упомянул об этой книге не для того, чтобы ее ругать; просто имя натолкнуло меня на мысль. Жанна д’Арк не топталась на распутье, отбросив все пути, как Толстой, или приняв их, как Ницше. Она выбрала путь и ринулась по нему стремительно, как молния.
Тем не менее в ней было все то, что есть хорошего в Толстом и Ницше; все, что есть в них мало-мальски сносного. Я подумал о великих дарах Толстого – о даре простых чувств, особенно простой жалости, о любви к земле и к бедным, о почтении к согнутой спине. У Жанны было все это, даже больше: она бедно жила, а не только поклонялась бедности, как типичный аристократ, бьющийся над загадкой крестьянина. Потом я подумал обо всем, что есть хорошего и трогательного в несчастном Ницше, – о его мятеже против пустоты и трусости нашего века. Я вспомнил, как он возопил в пустыне о вдохновенном равновесии опасности, как жаждал топота коней и звал в битву.
Что ж, и это было у Жанны, только она сражалась, а не поклонялась сражению. Мы знаем, что она не испугалась войска, тогда как бедный Ницше боялся и коровы. Толстой воспел крестьян – она была крестьянкой. Ницше воспел войну – она воевала. Она побила каждого из них на его поле; была добрей и смиренней Толстого, яростней Ницше. И главное – она делала и сделала много, а они размышляли, но ничего не делали. Как же тут не подумать, что ее вера владеет тайной нравственной цельности и ощутимой пользы? Так я и подумал; и стал различать за образом Жанны всезатмевающую фигуру ее Создателя.
Ренан страдал тем же, что и Франс. Он тоже отделил милосердие от гнева и попытался убедить нас, что изгнание торгующих из храма – всего лишь нервный срыв после провала идиллических надежд. Словно любовь к людям и ненависть к бесчеловечности – не одно и то же! Альтруисты тонкими голосами уличают Христа в жестокости. Эгоисты – у тех голоса еще тоньше – уличают Его в мягкотелости. В наше мелочное время только и жди подобных упреков. Любовь героя страшнее, чем ненависть тирана. Ненависть героя благородней, чем любовь филантропа. Есть в мире великая цельность; и современным людям дано только подбирать ее клочья. Мы видим лишь отрубленные руки великана, его блуждающие там и сям ноги. Душу Христа разодрали на нелепые лоскутья, назвали их «эгоизм» и «альтруизм» и равно поражаются и невероятным величием Христа, и столь же невероятной Его кротостью. Разделили ризы Его, и об одежде Его бросали жребий, хитон же был не сшитый, а весь тканый сверху [273].
Глава IV
Этика эльфов
Когда деловому человеку надоедает идеализм младшего клерка, он говорит примерно так: «Ну, конечно, молодежь мечтает, витает в облаках, но стоит повзрослеть, и воздушные замки рассеются как дым, ты спустишься на землю, поверишь политикам, усвоишь все их уловки и будешь