Рано подводить итоги, «довольно кукситься», сил хватает – всё еще впереди.
«Он был одинок, – вспоминает С. Липкин. – Я это понял, когда начал посещать его чаще. У него не было той, пусть в те годы негулкой, но светящейся славы, какая была у Ахматовой и от которой сердца не только дряхлеют, но и утешаются, не было у него и внутрилитературной, но достаточно мощной славы Пастернака, его почитали немногие, почитали восторженно, но весьма немногие, и, большей частью, люди его поколения или чуть-чуть моложе, а среди моих ровесников почитателей было раз-два и обчелся. А он нуждался в молодежи, хотел связи со временем, он чувствовал, он знал, что он в новом времени, а не в том, которое ушло. <…> Он ощущал себя не в прошлом, даже не в настоящем, а в будущем. <…>
В первый раз я пришел к Мандельштаму восемнадцатилетним, сравнительно начитанным, но, по сути, невежественным. Звание поэта в моем сознании сопрягалось, как у многих пишущих юношей, со славой, с житейским блеском. И вот я увидел несравненного поэта, почти неизвестного широкой публике, бедного, странного, нервного, стряхивающего почему-то пепел от папиросы на левое плечо, отчего образовывался как бы серебряный эполет, и я не разочаровался, я понял, что именно таким должен быть художник, что возвышенна, завидна, даже великолепна такая тяжкая, нищая судьба моего необыкновенного собеседника» [223] .
«Идиллическая жизнь на Старосадском не омрачалась ничем, – вспоминала Н. Мандельштам, – меньше всего заботой о будущем. Дел не было никаких» [224] . Жизнь была «идиллическая», но бедная: денег, как всегда, не хватало. Эмма Герштейн вспоминала о приходе к Осипу и Надежде Мандельштам, когда они уже жили вместе у «брата Шуры»: «В Старосадском переулке в комнате отсутствующего брата Осипа Эмильевича Мандельштамы встретили меня сурово. “Мы бедны, у нас скучно”,– обиженно произнес Осип Эмильевич. А Надя стала живописно изображать, как к ним потянулись люди, принося дары – деньги или еду. Даже Клюев явился, как-то странно держа в оттопыренной руке бутербродик, насаженный на палочку: “Все, что у меня есть”» [225] .
В эти июньские дни, когда безработный и безденежный поэт бродил по улицам, были написаны московские стихи, которые артист В.Н. Яхонтов охарактеризовал, несколько позднее, в своем дневнике так: «…как будто он пытается вздохнуть глубоко и наполнить легкие пылью и испарениями обильно политых тротуаров» [226] . Пестрая жизнь Москвы наполняет стихи, печаль которых светла, а стремление принять жизнь, сродниться с ней (какой бы она ни была, вопреки всему) несомненно.
Еще далёко мне до патриарха,
Еще на мне полупочтенный возраст,
Еще меня ругают за глаза
На языке трамвайных перебранок,
В котором нет ни смысла, ни аза:
Такой-сякой! Ну что ж, я извиняюсь, —
Но в глубине ничуть не изменяюсь…
Когда подумаешь, чем связан с миром,
То сам себе не веришь: ерунда!
Полночный ключик от чужой квартиры,
Да гривенник серебряный в кармане,
Да целлулоид фильмы воровской.
Я, как щенок, кидаюсь к телефону
На каждый истерический звонок:
В нем слышно польское «Дзенькую, пане!»,
Иногородний ласковый упрек
Иль неисполненное обещанье.
Все думаешь: к чему бы приохотиться
Посереди хлопушек и шутих;
Перекипишь – а там, гляди, останется
Одна сумятица да безработица:
Пожалуйста, прикуривай у них!
То усмехнусь, то робко приосанюсь
И с белорукой тростью выхожу:
Я слушаю сонаты в переулках,
У всех лотков облизываю губы,
Листаю книги в глыбких подворотнях,
И не живу, и все-таки живу.
Я к воробьям пойду и к репортерам,
Я к уличным фотографам пойду,
И в пять минут – лопаткой из ведерка —
Я получу свое изображенье
Под конусом лиловой шах-горы.
А иногда пущусь на побегушки
В распаренные душные подвалы,
Где чистые и честные китайцы
Хватают палочками шарики из теста,
Играют в узкие нарезанные карты
И водку пьют, как ласточки с Янцзы.
Люблю разъезды скворчущих трамваев,
И астраханскую икру асфальта,
Накрытую соломенной рогожей,
Напоминающей корзинку асти,
И страусовы перья арматуры
В начале стройки ленинских домов.
Вхожу в вертепы чудные музеев,
Где пучатся кащеевы Рембрандты,
Достигнув блеска кордованской кожи;
Дивлюсь рогатым митрам Тициана
И Тинторетто пестрому дивлюсь —
За тысячу крикливых попугаев.
И до чего хочу я разыграться —
Разговориться – выговорить правду —
Послать хандру к туману, к бесу, к ляду, —
Взять за руку кого-нибудь: будь ласков, —
Сказать ему: нам по пути с тобой…
Май – сентябрь 1931
(Другое, предлагаемое С. Василенко, текстологическое прочтение стиха 51: «Как тысяче крикливых попугаев».)
Стихотворение написано в мае – сентябре 1931 года, то есть работа над ним шла в Старосадском переулке и была продолжена, когда Мандельштамы покинули (очевидно, в последней декаде июня) комнату вернувшегося из отпуска «брата Шуры» – они переехали в Замоскворечье, на Большую Полянку, к юристу Цезарю Рыссу (см. «Список адресов»; Ц. Рысс был знакомым А.О. Моргулиса, с которым поэт был в дружеских отношениях).
Давно отмечено, что первая строка отсылает к стихам Боратынского «Еще как патриарх не древен я; моей / Главы не умастил таинственный елей…». (Примем во внимание, что Боратынский написал эти стихи, когда ему было тридцать девять лет; Мандельштаму во время написания своего стихотворения почти столько же, около сорока.) Тем не менее ниже в стихотворении появляется неизменный атрибут любого патриарха – посох (в данном случае «белорукая трость»). В недавней «Четвертой прозе» эта деталь тоже не забыта: «И я бы вышел на вокзале в Эривани с зимней шубой в одной руке и со стариковской палкой – моим еврейским посохом – в другой». «Полупочтенный возраст», возможно, – из «Очарованного странника» Н.С. Лескова, где хозяин героя повести Ивана Северьяновича, князь, неоднократно именует так своего слугу: «“Ну что, почти полупочтеннейший мой Иван Северьяныч! Каковы ваши дела?” – Он все этак шутил, звал меня почти полупочтенный, но почитал, как увидите, вполне» [227] . «Целлулоид фильмы воровской» – в употреблении было еще слово «фильма». О. Лекманов поясняет, какая «фильма» имеется в виду: безусловно, это «Путевка в жизнь», появившаяся на экранах Москвы в начале июня 1931 года [228] . «Под конусом лиловой шах-горы»: фотографы любили снимать на фоне фанерных задников, на которых были нарисованы различные виды, в частности кавказские – гора Казбек и т. п. Нередко в таком заднике имелось отверстие для головы; фотографируемый становился позади фанерной стенки, просовывал голову в отверстие, и фотограф снимал его в экзотических одеждах и пейзаже. Китайских прачечных в Москве было много; одна из них находилась неподалеку от Старосадского переулка, у нынешних Славянской площади и площади Варварские ворота (обе до 1992 года именовались площадью Ногина). «Асти» – сорт вина. «Кордованская кожа» – кожа с тиснением и нередко с позолотой, название – по испанскому городу Кордова. «Пестрый» Тинторетто соответствует любовно воспроизведенной в стихотворении пестроте Москвы. Прозвище художника Якопо Робусти – Тинторетто, под которым он и вошел в историю искусства, значит «маленький красильщик». Значение прозвища отозвалось, видимо, в его характеристике в мандельштамовском стихотворении – «пестрый». Тинторетто в московских музеях представлен не был (как и упомянутый в соседней строке Тициан); не было в музеях Москвы и Рафаэля, который нам встретится в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…». Заканчивающее строку «ТИциаНа» откликается в начале следующего стиха: «И ТИНторетто…».