Однако равнение на Ленина и Дзержинского было для поэта формальным, установочным. А вот к Пушкину влекло подлинное, настоящее чувство: «Я люблю вас, но живого, а не мумию…» Потому и равнялся на него постоянно. И радостное ощущение своей близости к Александру Сергеевичу даже по такому ничтожному поводу, как начальные буквы фамилий: «После смерти нам стоять почти что рядом: вы на Пе, а я на эМ». И тут же ревность к одному из не слишком даровитых коллег: «Между нами – вот беда – позатесался Надсон. Мы попросим, чтоб его куда-нибудь на Ща!»
Но, как говориться, не желай другому того, чего себе не желаешь. На Ща оказался спроважен не Надсон, а… сам Владимир Владимирович. Причём, усильями всё той же Лили Юрьевны Брик, которая называла его «Щеном», т. е. щенком и столь успешно надрессировала поэта отзываться на эту кличку, что и сам он свои послания к ней, обычно подписывал своим домашним псевдонимом – «Щен».
Вот ведь как психологически ловко обыграла Лиля Юрьевна разницу в возрасте между собой и поэтом, разницу, которая, казалось, была не в её пользу. Ну, а Маяковский за все пренебрежения, все «охлаждения» и измены только больше и больше любил её, тем самым оправдывая и кличку «Щен», и своё давнее поэтическое наблюдение: «Видели, как собака бьющую руку лижет?»
А била его Лиля Юрьевна, почитай, постоянно – и нелюбовью своею, и каждым словом, пренебрежительным, властным, и даже этой презрительной кличкой. И всё он сносил с безропотной покорностью, да ещё чуть ли хвостиком ни повиливал. Щенок и есть щенок. Впрочем, и этой самой горькой, самой сокровенной своей бедой поделился Владимир Владимирович с Пушкином:
Дайте руку
Вот грудная клетка.
Слушайте,
уже не стук, а стон;
тревожусь я о нём,
в щенка смирённом львёнке.
Укротительницу, смирившую не только гордое сердце поэта, но и его самого, уже можно и не называть. Известно, кто такая…
Владимир Владимирович, пожалуй, только Пушкина и ощущал близким, по-настоящему родным человеком. В этом главная трагедия великих: они, как вершины, одиноко поднимающиеся над чуждой, безучастной к их судьбам равниной. И переговариваются через столетия, как Маяковский с Пушкиным в стихотворении «Юбилейное»… Впрочем, сами виноваты. Рвались, наивные, к совершенству, которое необратимым образом и отделило, и удалило их от всех прочих нормальных людей.
Однажды Владимир Владимирович, споря с Луначарским в «Кафе поэтов», заявил, что когда-нибудь ему на этом месте поставят памятник. Ошибся всего на несколько сотен метров. Однако позднее, в зрелые годы поэт уже совсем иначе относился к отлитой в металл славе, понимая её суетность и пошлость. И даже попробовал отречься от своей высокой избранности, и даже помечтал вернуться к людям, в их общую безликую массу, в толпу:
Пускай
за гениями
безутешною вдовой
плетётся слава
в похоронном марше —
умри, мой стих,
умри, как рядовой,
как безымянные
на штурмах мёрли наши!
Мне наплевать
на бронзы многопудье,
мне наплевать
на мраморную слизь.
Сочтёмся славою —
ведь мы свои же люди, —
пускай нам
общим памятником будет
построенный
в боях
социализм.
Уже и от социализма российского остались одни воспоминания, а стихи Маяковского живут, ибо нет на земле ничего долговечнее глубокого и мудрого, искреннего и страстного поэтического слова.
«Истина в вине!» (лат.)