Мировая поэзия есть сознательное, или бессознательное, отражение того, как поэт воспринимает космос, весь космос, от травы под ногами до далекой звезды, от неприятностей денежных до блеска в глазах возлюбленной. Диапазон творчества определяется тем, какую долю космоса может он вместить, как звезда уживается с деньгами, «Граф Нулин» с «Годуновым». А также способностью художника овладеть отрезком жизни, превратить, подчинить его себе, провести через свое вдохновенье или через свою мозговую лабораторию дела человеческие, малые и большие. Пушкин в эти, для его творчества менее обильные годы, нашел новые отрезки, затронул новые мотивы. Вдохновение хотя и редко, но приходило к нему, не считаясь с внешней обстановкой.
Летом 1827 года в беспорядочном, холостяцком номере трактира Демута, где день и ночь толкались около него офицеры, поэты, бездельники, поклонники, картежники, иногда шулера, Пушкин написал «Три ключа»:
В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности — ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит,
Последний ключ — холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.
(1827)
В этих восьми строках отрешенная от мира мудрость, тихое сердечное просветление, величавое признание, что все суета сует. В печать Пушкин «Три ключа» не отдавал. Не потому ли, что в них отразилось настроение, которым он ни с кем не хотел делиться?
К этим же годам относятся покаянные стихотворения, в которых есть какой-то библейский оттенок. Среди них незаконченный отрывок, позже озаглавленный «Воспоминания в Царском Селе». Поэт сравнивает себя с блудным сыном:
…Так отрок Библии, безумный расточитель,
До капли истощив раскаянья фиал,
Увидев, наконец, родимую обитель,
Главой поник и зарыдал.
В пылу восторгов скоротечных,
В бесплодном вихре суеты,
О, много расточил сокровищ я сердечных
За недоступные мечты…
И долго я блуждал, и часто, утомленный,
Раскаяньем горя, предчувствуя беды…
Я думал о тебе, приют благословенный,
Воображал сии сады…
(1829)
За год перед тем написал он «Воспоминание», которое даже исследователи, склонные умалять автобиографическое значение стихов Пушкина, вынуждены признать за исповедь:
Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят, в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
(19 мая 1828 г.)
Пушкин напечатал только эту первую строфу. Вторую, где еще с большей печалью говорит он об утратах, разочарованиях и заблуждениях юности, он хранил для себя, может быть, из того же целомудренного чувства, которое иногда заставляло его в стихах менять, затушевывать любовные признания:
Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
В безумстве гибельной свободы,
В неволе, в бедности, в гонении, в степях
Мои утраченные годы!
Я слышу вновь друзей предательский привет,
На играх Вакха и Киприды,
И сердцу вновь наносит хладный свет
Неотразимые обиды…
И нет отрады мне — и тихо предо мной
Встают два призрака младые,
Две тени милые — два данные судьбой
Мне Ангела во дни былые!
Но оба с крыльями и с пламенным мечом,
И стерегут… и мстят мне оба.
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах вечности и гроба…
О ком он думал? Что это, символическое видение или воспоминание о женщинах, когда-то любимых?
Точно отчаявшись разгадать смысл жизни, Пушкин написал:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
(26 мая 1828 г.)
Этот цикл заканчивается «Стансами». Они написаны после освежительной, радостной, бодрой поездки в Эрзерум. В них новая отрешенность, почти мусульманское отрицание волевой жизни:
Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных, —
Я предаюсь моим мечтам.
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды —
И чей-нибудь уж близок час…
День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать.
В «Стансах» нет ни возмущения, ни бунта, ни укора. Спокойное признание хрупкости нашей жизни разрешается примирительным аккордом:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
Под «Стансами» стоит пометка – 1829 г. 26 декабря, 3 ч. 5. Так подробно Пушкин датировал стихи, которым почему-либо придавал особое значение. Так пометил он каждую главу «Полтавы».
Пушкин писал по поводу потерявшихся записок Байрона:
«И слава Богу, что потерялись. Толпе не к чему знать слабости гения, не к чему радоваться тому, что он может быть так же ничтожен, как и она. Врете, подлецы! Он и мал, и мерзок не так, как вы, иначе».
Эту инакость, эту обособленность свою от толпы он стал особенно определенно чувствовать, вернувшись из ссылки. Яснее ощутил, что поэт не только избранник, но и слуга, жертва своего дара. После нескольких месяцев жизни в Москве, жизни, полной успехов и утех, Пушкин, «почуяв рифмы», сбежал в Михайловское и там написал:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Mолчит его святая лира,
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы…
(15 августа 1827 г.)
«Пророк» (1826), «Поэт», «Чернь» (1828), и «Поэту» (1830) составляют особый цикл, где с Пушкинской точностью очерчена сущность вдохновения, дан кодекс эстетики, ясный, живой, несравненно более убедительный, чем длинные трактаты по искусству.