Печаталась книга шестью различными шрифтами.
Для оглавления, для черных строк на заглавном листе пошел московский первопечатный полуустав. Им же набирался приданным Библии месяцеслов.
Для второй и третьей строк заглавного листа Федоров взял крупный уставный шрифт.
Для основного текста — мелкий славянский шрифт и такой же греческий.
Вдвое меньшим шрифтом он набрал и напечатал стихи, окружающие герб князя Острожского, выносы на полях библейского текста, выходные сведения о книге.
Иван Федоров почти нигде не употребил киновари. В самой Библии ею были отмечены только оглавления книг Бытия, Псалтыри, Евангелия от Матфея и Деяний Апостольских да первые три строки на заглавном листе и цветки внизу его.
Федоров сделал это сознательно.
В набранной двумя столбцами, украшенной строгими черными заставками книге избыток киновари мог помешать. Пестрота рассеивала бы читателя, не давала бы ему настроиться на нужный лад, полностью отдаться проникновению в текст.
В конце книги Федоров печатал свое послесловие. Скромно и коротко рассказывал мастер о своей жизни, об изгнании, о вынужденном скитании по чужбине, о радости, которую испытывает он, сумев опять послужить людям.
Федоров чувствовал приближение конца своих дней. Но писал о близкой кончине без тревоги и горечи: «Успокоение и воскресение из мертвых чую…»
Нет, напрягая силы и сознавая, что Острожская библия может стать его последней работой, мастер не страшился этого.
Он знал: с того самого дня, как впервые помыслил о печатных книгах, и доныне ни разу не колебался он, ни разу не усумнился в своей правоте, ни разу не изменил избранному пути.
Но отдыха хотелось… Отдыха ему уже хотелось…
В августе 1580 года Федоров закончил печатание Библии.
Он мог бы радоваться.
Но его ждал новый удар.
Работая в Остроге, Иван Федоров непрерывно справлялся об успехах Гриня и получал от Лаврентия Пилиповича самые лучшие отзывы.
Ученик Лаврентия отличался любознательностью, усидчивостью, легко схватывал и запоминал новое. Кроме того, у Гриня оказались чудесная рука и точный глаз. Он уже сам резал пунсоны, и присланные Федорову образцы лучше всяких слов рассказали печатнику, что он не ошибся…
— Слава богу! Слава богу! — шептал Федоров, рассматривая пунсоны. — Не пропадет дело мое…
Иван Федоров давно оставил всякую надежду на родного сына. На уме у того были торговлишка да огороды…
Гринь, один Гринь мог и должен был наследовать Федорову.
И вдруг Федоров узнал, что любимый ученик бежал. Бежал в Вильну, сманенный купцами Мамоничами, оставшимися без печатни, так как умер Петр Тимофеев.
Не терпелось Гриню начать самостоятельную работу. Не хотелось ходить в подмастерьях. Поманила свобода, поманило обещанное богатство.
— Глупец! Глупец! — с досадой твердил Федоров. — Кому поверил? Забыл, как Петра Мамоничи держали! А сам в худшие тенета попадет! Мамоничи своего не упустят! Они сообразят, что теперь Гриня в кабалу можно взять, коль он со мной договор нарушил… Глупец!
Одно горько было: никто не встанет взамен тебя у станка…
Уезжая из Острога, Иван Федоров счел себя вправе забрать тысячу библий. Тем более что вложил в печатание книг деньги, для чего еще в 1579 году, во время отъезда князя Острожского, заложил свою львовскую типографию. Не ждать же было, когда воротится князь! Не останавливать работу!
Но Острожский рассудил иначе. Ему вовсе не нужны были ни станок, ни шрифты, оставленные Федоровым в замке.
Владелец двадцати пяти городов, десяти местечек, шестисот семидесяти селений, обладатель годового дохода в один миллион двести тысяч злотых князь Острожский счел себя ограбленным.
Он послал вслед за Федоровым того же самого Петра Ринфлейна, которому когда-то поручал приглашать печатника, с тем чтобы наложить арест на все движимое имущество Федорова, то есть на книги.
И арест был наложен.
Постаревший, надорвавший на работе здоровье, испортивший зрение при изготовлении мельчайших шрифтов создатель первых русских и украинских книг остался без средств.
Заложенный станок ему не возвращали.
Лаврентий бумаги в кредит не отпускал.
И хотя имя Ивана Федорова стало известно уже всему миру от Лондона до Москвы, от Парижа до Константинополя, хотя книги его вызывали всеобщее восхищение, сам он влачил жалкое существование, перехватывая в долг, чтобы обернуться с торговлей собственными изданиями, приобретенными у зажиточных горожан.
Только при помощи все того же Ивана Бильдаги, припрятавшего книги не только в своих подвалах, где их арестовали, Федорову удалось за два года сколотить небольшую сумму денег, но начинать с ней новое дело нечего было и думать.
Наступала старость. С тоской думал Федоров, что уже ничего не создаст.
В это время к нему вернулся Гринь.
***
Под Москвой, в Александровой слободе, медленно умирал царь Иван Васильевич. Умирал от излишеств, от дурных болезней, от измучивших кошмаров, от гибели надежд.
Умирал, пережив семь преждевременно скончавшихся жен, убив в припадке маниакальной злобы старшего сына, вздумавшего заступиться за беременную супругу, разорив собственный народ и потеряв все ливонские завоевания.
Никакие хитрости не помогли: ни заигрывания с римским папой, ни обещания перейти в католическую веру, ни затягивание переговоров.
Хотя войска Стефана Батория так и не взяли Псков, удержавшийся благодаря небывалому героизму защитников города, хотя польское войско и исчерпало все свои силы, но и русская сторона была истощена.
Мир, заключенный с поляками в Запольском Яме в 1582 году, отдал Речи Посполитой все русские завоевания в Ливонии.
Выход к морю был потерян. Не приходилось мечтать и об освобождении Украины. Время давно упустили.
Двадцатичетырехлетняя война была бездарно и безнадежно проиграна.
И царь умирал, забавляясь время от времени тем, что травил медведями беглых мужиков и неугодных слуг.
Шел от Ивана дурной запах гниения. Даже лекарства медика Бомелия, неотступно находившегося при царе, не помогали.
Впрочем, в минуты просветления царь требовал, чтобы ему приносили книги. Но читал мало. Больше сидел запершись, никого к себе не пуская, и выправлял летописи. Менял в них даты событий, подделывал записи, нарочно запутывал смысл написанного, чтобы оправдать неоправданные казни и гонения.
И когда удавалось напутать, потирал трясущиеся руки, рассыпался идиотским смешком, гладил самого себя по лысому черепу и хвалил:
— Умница, Ваня! Умница!