На этом письме есть карандашная пометка Стивенсона:
«От начала до Конца стоит на Прежних позициях: 1) а ведь я дал ему честное слово относительно некоторых фактов; 2) а ведь его письмо (вследствие этого) нельзя показать жене; 3) а ведь даже если он продолжает думать так же, мне кажется, добрый человек мог бы и солгать. Р. Л. С».
Пафос этих строк не может не трогать; как не пожалеть беднягу, раздираемого на части между непреклонной честностью Шепердс-Буш[131] и яростной непримиримостью Индианаполиса.[132] Тут бы Стивенсону вспомнить, сколько страданий он сампричинил родителям, когда отказался из принципа солгать относительно своих религиозных взглядов. Да и мог ли Хенли «солгать» достаточно убедительно, чтобы это удовлетворило Фэнни, не предав Катарину де Маттос? В письмах Катарины к Стивенсону есть несколько весьма сдержанных по форме, но недвусмысленных по содержанию фраз, показывающих, что она не приемлет версию Фэнни относительно этого дела:
«Поскольку вполне понятное, хотя и незадачливое, письмо мистера Хенли было написано без моего ведома и помимо моего желания, я попросила его прекратить обсуждение этого вопроса. Он имел полное право изумиться, но то, что он выразил это вслух, никак не исходило от меня. Если Фэнни считает, что ей по праву принадлежит замысел рассказа, то я далека от желания утверждать свой приоритет или как бы то ни было ее критиковать. Конечно, весьма неудачно, что мой рассказ был написан раньше и прочитан нескольким людям, и, если они не скрывают своего удивления, это вполне естественно, и винить в том нельзя ни меня, ни их… Надеюсь, ты не принимаешь эту историю так близко к сердцу, как все остальные».
Черным по белому – куда уж яснее, что она никогда не давала Фэнни разрешения, как та утверждала, переписать рассказ и продать его в качестве своего. В ответ на это послание Стивенсон прочитал Катарине в письме мораль, кончавшуюся словами: «Советую тебе, если ты стремишься к душевному миру, сделать то, что следует, и сделать это не откладывая», то есть признать, что Фэнни права! Однако Катарина, как шекспировский Оселок,[133] воспользовалась словечком «если»:
«Если я не поняла чего-то сказанного мне в Борнмуте или поняла это неправильно, я весьма сожалею, но я не могу сказать, что сделала это намеренно».
Спор зашел в тупик, и, как ни печально, больше всех от этого страдал Луис Стивенсон.
Тем временем Фэнни поправилась настолько, что смогла поехать в Сан-Франциско, где занялась приготовлениями к задуманному ими плаванию на яхте, а Стивенсон с Ллойдом перебрались из Адирондакских гор в Манаскуан, где Луис работал над статьями для Скрибнера и вместе с Ллойдом писал «Проклятый ящик». Его письма к Фэнни, относящиеся к этому периоду, полны любви к ней и терзаний по поводу Хенли. Каково было душевное состояние и отношение ко всему этому самой Фэнни, можно судить по двум отрывкам из ее писем к Бэкстеру, написанных в Сан-Франциско. Первое касается некоторых изменений, которые Бэкстер должен был внести в духовное завещание Луиса; согласно им, Катарина и Хенли исключались из него, но (по совету Бэкстера) ребенку Катарины назначалась ежегодная рента, и небольшая сумма (пять фунтов в месяц) должна была вручаться Хенли без указания от кого. А Фэнни не желала, чтобы деньги Томаса Стивенсона выплачивались дочери его родной племянницы, она была против всех «новомодных пожизненных рент» и хотела, чтобы та получала вспомоществование в той форме, которая устраивала бы ее, Фэнни. Она писала.
«Рука, нанесшая мне жесточайший удар, уже протянута за подаянием. Я никогда не забуду причиненной мне обиды. Зло нельзя простить. Я не хочу видеть Англию и, вполне возможно, никогда больше ее не увижу. Каждое пенни, которое уходит к ним, к любому из них, уходит помимо моей воли и уносит с собой мое проклятье».
К этому времени шесть строк, написанных Хенли относительно «Русалки» и неблаговидного поведения Фэнни, получили очень широкую огласку, что чувствуется в письме Фэнни к Бэкстеру от 29 мая 1888 года, звучащем в оскорбленно-латетических тонах:
«Как бы то ни было, они чуть не убили Луиса. Мне очень тяжело влачить это существование! Я бы не выдержала, если бы не знала, что нужна моему дорогому мужу. Если у меня все же не станет сил, я оставляю свои проклятья всем убийцам и клеветникам… Иногда мне кажется, было бы лучше, если бы мы оба покинули этот мир. Всякий раз, как я ложусь спать, у меня возникает искушение воспользоваться морфием и мышьяком, стоящими на столике у кровати.
…Если волей судьбы мне все же доведется вновь посетить предательский Альбион, я научусь притворству. И когда они станут есть хлеб, протянутый моей рукой, – а они станут, в этом я не сомневаюсь, – я буду улыбаться, молясь, чтобы он обратился в яд, который иссушит их тела так, как они иссушили мне сердце».
Эта выдержка из последнего письма, положенного Чарлзом Бэкстером в досье, куда он аккуратно клал всё касающееся дела «Хенли против Стивенсона», не нуждается в комментариях. Но чтобы предоставить Фэнни последнее слово, – а это только справедливо, – вспомним одну ее запись в дневнике, который был недавно (в 1956 году) напечатан под заглавием «Жизнь на Самоа», сделанную 20 июля 1893 года (когда она уже совершенно забыла о «Русалке»).
«Как бы мне хотелось написать хоть небольшой рассказ, чтобы самой заработать немного денег. Я знаю, люди говорят о… (пропущено восемь слов). Пусть, ведь разделять… (пропущено шесть слов)… такая радость и блаженство. Все деньги, которые я заработала… (пропущено около восьми слов)… к другим людям. В последний раз я получила двадцать пять долларов из ста пятидесяти и послала их умирающему шурину. Я иногда думаю: интересно, что бы стало с мужчинами и до какой степени они деградировали бы, если бы оказались на месте женщин, которым дают «пропитание», дарят платье и от которых ждут глубокой благодарности за любую сумму денег, потраченную на них. Я бы работала не покладая рук чтобы заработать фунт-другой в месяц, и легко заработала бы и больше, но я – жена Луиса, и это связывает меня».
31 мая 1888 года Стивенсон, сопровождаемый, подобно вождю шотландского клана, целой свитой, состоящей из матери, Ллойда и Валентины Рох, вновь отправился поездом через весь материк из Нью-Йорка в Сан-Франциско, на этот раз не в эмигрантском, а в комфортабельном пульмановском вагоне. День, когда Луис смог повернуться спиной к мелким неприятностям вроде истории с «Русалкой» (которая не заслуживала бы обсуждения, если бы она не вызвала таких эмоциональных бурь и, главное, не истерзала бы ни в чем не повинного и так легко ранимого Стивенсона), был для него поистине счастливым днем. Нельзя положа руку на сердце сказать, что его дальнейшая жизнь была совершенно свободна от забот и огорчений, но эти тысячи миль континента, а затем еще тысячи, пройденные по Тихому океану, действительно оградили писателя от ревности, зависти и назойливого вмешательства в его дела хотя бы одним тем, что плавание по морю и физический труд в Ваилиме позволили Луису соприкоснуться с реальным миром в его подлинной сущности, что принесло куда больше удовлетворения, чем лондонский литературный клуб «Сэвил» и журналы Хенли. Безрассудный, казалось бы, поступок – трата двух из трех тысяч, оставленных ему отцом, на то, чтобы нанять яхту «Каско» для семи месяцев плавания по Южным морям, полностью себя оправдал. И хотя опять же нельзя положа руку на сердце сказать, что с тех пор Луис полностью выздоровел и у него не было больше горловых кровотечений, состояние его стало настолько лучше, а кровотечения случались настолько редко (главным образом в Сиднее и на Гавайях), что рискованное решение истратить почти все деньги на морское путешествие вернуло Стивенсона к жизни. Фраза из письма о поездке в Америку на торговом судне, везущем скот: «я забыл, что такое счастье» – помогает нам в какой-то мере увидеть, какое чувство освобождения принесли Стивенсону эти последние годы после заточения в Борнмуте. Только помня обо всех испытанных им раньше страданиях, мы можем до конца понять ликующую благодарность и восторг, звучащие в словах, которые он написал во время странствий в Тихом океане: