Еще пять лет назад она писала Сумбатову-Южину о Власе, что он, будучи «слишком уж Terre-a-terre»[33], для нее «не существует»[34]. Но вот года за два-три до ее смерти, после десятилетий полного отчуждения и даже вражды, сын и мать сошлись, он стал помогать ей. В упоминавшемся письме Пальмскому она говорит о сыне: «В нем много хорошего». Дорошевич поборол терзавшее его душу неприятие Александры Ивановны и простил ее. В некрологе ей, опубликованном в возглавляемой им самой распространенной российской газете «Русское слово», он нарисовал обаятельный портрет принадлежавшей к временам давнего образованного дворянства «старой журнальной работницы», прожившей жизнь, полную «терний и труда», «державшей на себе семью».
«По-французски, на старом французском “языке Корнеля и Расина”, она даже сыну говорила “вы”.
Какой-то странной, старинной музыкой звучала эта гармония русского “ты” и французского “вы”.
И старым, давно отжитым, умершим временем веяло от этой “старой барыни”, сохранившей все причудливые особенности старого барства и проработавшей, протрудившейся всю свою жизнь.
– Вот и напишите когда-нибудь, – улыбаясь, говорила она, – как в России умеют работать даже барыни. А говорят – страна лентяев.
Действительно, силы и характеры встречаются среди русских женщин!»[35]
В день смерти, 10 февраля 1914 г., Соколова закончила свой последний роман «Без руля и ветрил», печатавшийся в «Петербургском листке». После панихиды в петербургской Симеоновской церкви ее похоронили на Пятницком кладбище в Москве. На деревянном надмогильном кресте сделали надпись «Спи спокойно, моя родная» – последнее «прости» от Власа Дорошевича. Могила писательницы не сохранилась[36].
Во «Встречах и знакомствах» Соколова заметила, что во времена, когда она начинала, «попасть в литературную среду было очень трудно и раз занятое место оставалось за человеком до могилы». Но как часто после смерти литератора наступало полное забвение его имени и творчества. У Соколовой такой период длился почти восемь десятков лет. Но в итоге оказалось, что произведения ее, прежде всего исторические романы, как уже говорилось, выдержали испытание временем и оказались интересны для современного читателя. Теперь к ним присоединяются ее воспоминания – колоритный документ литературной, театральной и общественной жизни, а также быта и нравов, царивших как в обеих столицах, так и в среде провинциального российского дворянства второй половины XIX в.
С. В. Букчин
Мое поступление в Смольный монастырь. – Деление на классы. – Преподавание. – Пестрая детская толпа. – Общее направление воспитания. – Учение. – Характерный эпизод на выпускном экзамене.
Я поступила в Смольный монастырь[37] в тот класс, где моя тетка была инспектрисой[38]. И хотя я была приведена годом позднее общего приема (прием был в 1842 году, а я была приведена в 1843-м), – но мне удалось сразу занять первенствующее место в силу той серьезной подготовки, которая заботливо дана была мне дома.
В то время весь курс учения в Смольном монастыре делился на три класса, и воспитанницы оставались по 3 года в каждом классе. Ни отпусков, ни выездов не полагалось, и двери Смольного, затворявшиеся при поступлении за маленькой девочкой, вновь отворялись, по прошествии 9 лет, уже перед взрослой девушкой, окончившей полный курс наук.
В каждом из трех классов было по восьми классных дам[39] при одной инспектрисе, и классная дама, приняв воспитанницу на свое личное попечение в день поступления ее в институт, неуклонно заботилась о ней затем в течение всех девяти лет. Группа воспитанниц, отданная под покровительство и управление одной классной дамы, образовывала из себя «дортуар»[40]. Эти девочки спали в одной комнате и значились под последовательной серией номеров.
В классах воспитанницы размещались уже по степени своих познаний, и там классные дамы дежурили поочередно, через день, так как всех классных отделений было по четыре на каждый класс. В смысле преподавания все девочки сразу поступали в ведение учителей и профессоров; учительницы полагались только для музыки. Положение профессоров в первые два года поступления воспитанниц было более нежели затруднительное. Большинство детей не знало ровно ничего; было даже много таких, которые и русской азбуки не знали.
Состав институток был самый разнообразный.
Тут были и дочери богатых степных помещиков, откормленные и избалованные на обильных хлебах среди раболепного угождения бесчисленной крепостной дворни… Рядом с этими рыхлыми продуктами русского чернозема находились чопорные и гордые отпрыски феодальных остзейских[41] баронов с их строгой выдержкой, с их холодно-презрительным тоном… Тут же были и бледные, анемичные маленькие петербургские аристократки, которых навещали великосветские маменьки, братья-кавалергарды и сестры-фрейлины, и рядом с этим блеском галунов, аксельбантов и сиятельных титулов внезапно вырастала неуклюжая и полудикая девочка, словно волшебством занесенная сюда из глухого захолустья и поступившая в число воспитанниц аристократического института единственно в силу того только, что ее дед и отец, – чуть не однодворцы[42] – значились записанными в 6-ю, или так называемую «Бархатную», книгу[43].
Чтобы дать понятие о том резком различии, какое царило в рядах одновременно и на равных правах воспитывавшихся девочек, достаточно будет сказать, что ко дню выпуска того класса, в котором я воспитывалась и в списках которого значилось много громких и блестящих имен, за одной из воспитанниц, уроженкой южных губерний, отец-старик пришел в Петербург из Чернигова пешком вместе с вожаком-мальчиком, который за руку вел его всю дорогу, так как нищий старик ослеп за три года до выпуска дочери!..
На меня, воспитанную в строгих приличиях дворянского дома того времени, произвела удручающее впечатление та грубость обращения, которая царила между девочками и выражалась в постоянных перебранках и диких, бестолково-грубых выражениях. Самым грубым и оскорбительным словом между детьми было слово «зверь», а прибавление к нему прилагательного «пушной» удваивало оскорбление, но резкий тон, каким выкрикивались эти оригинальные оскорбления, грубые, наступательные жесты, все это дышало чем-то вульгарным и пошлым.
Классные дамы в сущность этих споров и ссор входили редко и унимали ссорившихся тогда только, когда возгласы их делались слишком громки и резки и нарушали тишину. Если же эти междоусобные войны разгорались во время рекреационных часов[44], когда кричать и шуметь разрешалось, то воюющие стороны могли выкрикивать все, что им угодно и как им угодно… За ними никто не следил и их никто не останавливал.
Несравненно более строгое внимание ближайшего начальства обращено было на внешний вид детей и на тщательное исполнение форменных причесок, избиравшихся по распоряжению ближайшего начальства. Так, меньшой класс должен был обязательно завивать волосы, средний – заплетать их в косы, подкалываемые густыми бантами из лент, а старший, или так называемый «белый», класс, нося обязательно высокие черепаховые гребенки, причесывался «по-большому», в одну косу, спуская ее как-то особенно низко, согласно воцарившейся в то время моде. В общем, как это ни странно покажется, но взыскивалось за неряшливую прическу несравненно строже, нежели за плохо выученный урок, и несвоевременно развившиеся букли доставляли ребенку несравненно больше неприятностей, нежели полученный в классе нуль.
За ученьем же классные дамы следили мало, и учиться можно было по личному усмотрению, более или менее тщательно и усердно. Наглядным доказательством может служить то, что многие воспитанницы так и оставили стены Смольного монастыря, ровно так ничего не зная.
Как теперь помню я красавицу Машеньку П[иллар фон Пильхау] в день последнего выпускного экзамена истории. Это был не публичный экзамен, где все вопросы известны каждой из нас заранее, а так называемый инспекторский экзамен, длящийся по нескольку часов из каждого предмета и резюмирующий собою всю пройденную в 9 лет учебную программу. Отец Машеньки был генерал-лейтенант, мать ее – бывшая фрейлина, старшая сестра ее тоже имела фрейлинский шифр[45], а брат, блестящий камер-паж[46], незадолго перед тем вышел в кавалергарды[47]. Она до поступления своего в Смольный уже прекрасно болтала по-французски, очень грациозно танцевала, была замечательно хороша собой, но ленива была феноменально и положительно никогда и ничему не училась. Русскую историю в старшем классе преподавал нам Тимаев, бывший преподаватель великих княжон Марии и Ольги Николаевен и занимавший у нас в то время почетное место инспектора классов.