Волнение, однако, стало возрастать как вокруг меня, так и во мне самом. Наступили немецкие мартовские дни. Отовсюду приходили все более поразительные вести, и даже у нас, в Саксонии, стали организовываться депутации и всякого рода петиции, которым король долгое время противился, не оценивая по-настоящему начавшегося движения, действительного настроения в стране. В один из этих жутких и напряженных, как перед грозой, дней мы дали наш третий большой концерт, на котором, как и на двух предыдущих, присутствовали король и весь двор. Для начала концерта я выбрал симфонию Мендельсона (a-moll)[41], в память покойного композитора. Это музыкальное произведение, даже в живом исполнении сохраняющее расслабленно-тоскливый характер, удивительно совпало с общим настроением публики, чувствовавшей себя подавленной в присутствии короля. Я выразил сожаление в разговоре с концертмейстером Липинским по поводу неудачного состава программы, так как после этой симфонии ставилась Пятая симфония Бетховена, тоже в миноре. Этот нередко остроумный, эксцентричный поляк, насмешливо сверкнув глазами, утешил меня: «О, пусть только сыграют первые два такта c-moll-ной симфонии, и, уверяю вас, никто и не вспомнит, в каком тоне, moll или dur, написал свою симфонию Мендельсон». Перед вступление этих «первых двух тактов» какой-то патриот из публики крикнул громким голосом «ура» в честь Его Величества, и «ура» это было восторженно подхвачено всей публикой. Липинский оказался совершенно прав: уже с первой фразы, полной бурного, страстного оживления, симфония зазвучала, как хвалебный гимн, как ураган, и увлекла всю публику с редкой силой. То был последний из организованных мной концертов, которым я дирижировал в Дрездене.
Вскоре вслед за этим наступил и неизбежный политический переворот. Король распустил свое министерство и составил новое, частью из либералов, частью из действительно энергичных друзей народа, которые немедленно приступили к принятию известных, везде одинаковых мер для установления демократического строя. Я был искренне тронут как этим исходом, так, в особенности, той сердечной радостью, с какой отнеслось к этому событию все население. Много я дал бы за то, чтобы как-нибудь приблизиться к королю и лично убедиться, отвечает ли он искренним доверием на сердечную любовь своего народа. Вечером город был торжественно иллюминирован. Король разъезжал по улицам в открытой коляске. С величайшим возбуждением следил я за его встречами с народными массами и даже иногда спешил бегом туда, где, мне казалось, особенно необходимо было восторженной манифестацией обрадовать и утешить сердце монарха. Жена моя была поистине испугана, когда поздно ночью я вернулся домой совершенно обессиленный и охрипший от крика.
Венские и берлинские события[42] со всеми их поразительными результатами коснулись меня только как интересные газетные новости. Созыв Франкфуртского парламента[43] вместо распущенного Бундестага[44] обвеял меня приятным холодком. Однако при всей их значительности эти тревоги не в состоянии были прервать моих строго распределенных ежедневных занятий. С чувством огромного, гордого самоудовлетворения я закончил в последние дни бурного марта партитуру «Лоэнгрина», разработав инструментовку для заключительной сцены исчезновения рыцаря Граля в таинственных далях мистического мира.
В это же время однажды посетила меня молодая, вышедшая замуж в Бордо англичанка Джесси Лоссо[45] в сопровождении восемнадцатилетнего Карла Риттера[46]. Этот молодой человек, рожденный от немецких родителей в России, со всей своей семьей примыкал к тому кругу поселенцев с севера, которые надолго задерживались в Дрездене из-за доставляемых этим городом эстетических удовольствий. Я вспомнил, что принимал его у себя вскоре после первых представлений «Тангейзера»: он просил меня тогда сделать надпись на экземпляре партитуры, купленной в музыкальном магазине. Теперь я узнал, что этот экземпляр принадлежал именно госпоже, присутствовавшей тогда на спектакле. С величайшей робостью, в форме, мне до того совершенно незнакомой, молодая дама выразила мне свои восторженные чувства. Она очень сожалела, что принуждена по условиям семейной жизни покинуть любимый Дрезден и расстаться с семьей Риттер, которая тоже питает ко мне горячую преданность.
Когда эти новые молодые друзья ушли, меня охватило особенное настроение. После Альвины Фромман и Вердера, со времени «Летучего Голландца», впервые донесся до меня точно издали отзвук горячей симпатии, именно то, чего я никак не мог найти тут, вокруг себя. Молодого Риттера я просил навещать меня время от времени и сопровождать на прогулках. Но робость его была так велика, что я видел его у себя, насколько помню, очень редко. Вместе с Гансом фон Бюловом, студентом-юристом Лейпцигского университета, с которым он был в близких отношениях, он посетил меня всего несколько раз. Фон Бюлов, гораздо более общительный и разговорчивый, проявлял свою сердечную преданность с некоторой активностью и потому давал повод к ответным чувствам. У него, между прочим, я впервые заметил откровенное проявление охватившего всех политического энтузиазма: на его шляпе, как и на шляпе его отца, красовалась черно-красно-золотая кокарда[47].
214
По окончании «Лоэнгрина» у меня оказалось достаточно досуга, чтобы несколько ближе вникнуть в ход событий. В Дрездене усиленно бродила общенемецкая идея, и надежда на ее торжество одушевляла все сердца. Не мог и я стоять в стороне от этого движения и воздерживаться от живого в нем участия. Правда, я был в вопросах политики достаточно вышколен старым другом Франком, чтобы многого не ждать от собравшегося немецкого парламента, но тем не менее общее настроение и сквозившая везде вера, что возвращение к старому более немыслимо, не могли не оказать и на меня известного влияния. Только вместо речей я хотел дел, и таких дел, в которых сказалась бы серьезная готовность вождей немецкого народа безвозвратно порвать со старыми, чуждыми германскому духу тенденциями. Это вдохновило меня написать популярно-поэтическое воззвание к немецким князьям и народам, в котором я призывал к решительной войне с Россией. Оттуда шло давление на немецкую политику, на немецких монархов, вредное их народам. Одна строфа гласила:
Der alte Kampf ist‘s gegen Osten,
Der heute wiederkehrt:
Dem Volke soil das Schwert nicht rosten,
Das Freiheit sich begehrt.
Древняя война против Востока
Сегодня возобновляется.
Народ не должен опускать меч,
Чтобы добиться желаемой свободы.
Так как у меня лично не было никаких связей с политическими газетами и так как я узнал, что в Маннгейме, где довольно высоко вздымались политические волны, на вершине одной из них узрели как-то Бертольда Ауэрбаха, я послал ему стихотворение с просьбой сделать с ним, что он хочет. С тех пор я этого стихотворения больше не видел и ничего о нем не слыхал.
Во Франкфуртском парламенте происходили бесконечные прения, и никак нельзя было угадать, к чему приведут длинные речи бессильных людей. Тем временем известия из Вены произвели на меня сильное впечатление. В разных местах были уже сделаны в мае этого года попытки контрреволюции: в Неаполе эта попытка удалась, в Париже положение дел осталось неопределенным, и только в Вене народ во главе с прекрасно организованным Академическим легионом[48] энергично и победоносно справился с реакцией. Я понимал, что в такого рода делах меньше значат ум и мудрость, чем действительная активность, согретая вдохновением, вызванная силой реальных потребностей, и потому венские выступления, в которых принимали участие образованная молодежь и рабочие классы, возбудили во мне особенно теплое чувство. Я не мог не выразить своего настроения опять-таки в популярно-поэтическом воззвании. Я послал его в редакцию Österreichischen Zeitung [«Австрийскую газету»], которая его и напечатала за полной моей подписью.
В Дрездене под влиянием событий образовались два политических общества. Первое называлось Deutscher Verein [«Немецкий союз»], и в программе его значилась «конституционная монархия на широчайшей демократической основе». О совершенной безопасности его стремлений можно было судить по именам его главнейших основателей, среди которых, при «ширине демократической основы», Эдуард Девриент и профессор Ритшель числились рядом. В противовес этому обществу, куда укрылось все, что на деле боялось революции, основалось другое – Vaterlands Verein [«Отечественный союз»]. В нем «демократическая основа» играла главную роль, а «конституционная» монархия служила как бы ширмой.
215
Рёкель агитировал страстно в пользу этого общества, так как он потерял всякое доверие к «монархии». Дела шли из рук вон плохо. Уже давно он бросил всякую надежду добиться чего-нибудь своей музыкальной деятельностью. Место музикдиректора превратилось для него в чистейшую повинность, дававшую такой ничтожный доход, что при ежегодно увеличивавшейся семье он не сводил концов с концами. Тем не менее ему приходилось дорожить этим местом, так как уроки в домах состоятельных иностранцев, которых было в Дрездене много, вызывали в нем непреоборимое отвращение. Так влачил он жалкое существование, погрязая все глубже в долги и мечтая об одном: переселиться в Америку, где в качестве фермера он надеялся трудами рук и напряжением изобретательности медленно, но верно доставить себе и своим потомкам приличное общественное положение.