И Гангнус сделал нечто, совершенно не предвиденное его карточным соперником, — он остановился на четырнадцати!
— Извиняюсь, Александр Рудольфович… — лихорадочно су-етнулся бухгалтер. — Вы не думайте, что мы тут все провинциалы и правил не знаем… Очень даже знаем! Но банкомет должен прикупать к пятнадцати! Это обязаловка…
— К пятнадцати, но не к четырнадцати… — улыбнувшись, покачал головой геолог.
— К четырнадцати тем более! Туг вам Сибирь, не Москва! Мы тоже не лыком шиты! — зашумели собравшиеся, пытаясь выручить начальника станции, ибо по его помертвевшему лицу догадались, что он блефанул и, кажется, влип. Геолог, конечно, симпатичный, но все-таки птица залетная, а начальник станции, хоть и бывший контрик, и его когда-нибудь, возможно, придется расстрелять, но в данном случае он был свой.
— Вам решать, кто из нас прав, Виталий Севастьянович, — обратился к начальнику станции Гангнус.
Начальник станции молчал, не глядя на него. В напряженной тишине было слышно только его хриплое загнанное дыхание. Он презирал себя за то, что молчал, но губы освинцовели, не могли выдавить слова, признающие поражение — еще одно, на сей раз карточное.
— Хорошо. Я прикупаю… — пытаясь выручить его, решительно сказал Александр Рудольфович и, надеясь на перебор, вытянул еще одну карту и бросил ее на стол.
— Очко! — ахнули собравшиеся. Это была семерка.
Начальник станции хрупнул скулами, толкнул к Гангнусу свою форменную железнодорожную фуражку вместе с проигранными деньгами.
— Ну а фуражку-το зачем… — развел руками геолог и, вынув деньги из фуражки, кончиками пальцев легонько подтолкнул ее обратао.
Районный Пимен, который никак не мог пережить, что водочка под омулек не состоялась, полузаискивающе-полузлобно прошипел:
— А есть ли что на свете, в чем вам хоть однажды не повезло, Александр Рудольфович?
— В эпохе, — улыбнулся Гангнус углами губ, и никто не понял, насколько это было в шутку и насколько всерьез.
— Нет, вы мне все-таки ответьте — вы когда-нибудь делали инъекцию хряку? — уже заплетающимся языком продолжал гнуть свою линию ветеринар.
. — Увы, я не делал инъекции хряку,
Не лез ни в какую кабацкую драку, —
сымпровизированно покаялся Гангнус.
— А драку — это мы можем организовать, — громоздко приподнялся ветеринар, но у него это плохо вышло. Районный Пимен успел подставить плечо под его качнувшуюся тушу и отбуксировал ее на свежий воздух, как юркий катерок огромную заржавленную баржу.
Начальник станции успел ухватить за шкирку бухгалтера, который явно хотел улизнуть, и что-то лихорадочно стал ввинчивать шепотом в его уши.
Уши у того были большие, хрящеватые и по мере ввинчивания в них из игриво розовых становились смертельно белыми.
А глаза у бухгалтера были разноразмерные, разноцветные, да к тому же и косенькие, и они сразу одновременно косились в две противоположные стороны, ибо с каждой из них могли появиться мрачные специалисты по борьбе с расхитителями социалистической собственности.
— Да сейф же пуст, Виталий Севастьянович, честное коммунистическое, пуст… Я же вам все билетные деньги отдал до копеечки… — чуть ли не всхлипывал бухгалтер.
Александр Рудольфович полурасслышал их перешептывания и нахмурился. Ему доставляло удовольствие выигрывать, но у выигрыша была одна неизбежная сторона, которая ему никогда не нравилась — проигрыш других.
— Покорнейше прошу вас выйти, — выручил Александр Рудольфович несчастного бухгалтера. — Нам с Виталием Севастьяновичем надо поговорить с глазу на глаз.
А когда они остались вдвоем, Александр Рудольфович сгреб все выигранные деньги на середину стола.
— Давайте прекратим игру. Скажите по-честному — сколько здесь ваших денег, а сколько казенных? Я возьму только ваши собственные, а все остальные верните туда, откуда вы их взяли…
— Когда-то в прежней жизни я был офицером. Вы знаете, что такое офицерская честь? Впрочем, вам, нынешним молодым, это трудно понять… — резко бросил начальник станции.
— Мой любимый поэт — Лермонтов, — пожал плечами Александр Рудольфович.
«Может, я не прав насчет всех молодых… Становлюсь брюзгой… Этот москвич, конечно, павлин — любит хвост распустить, но в достоинстве ему не откажешь. А как обстоят дела с моим достоинством?» — подумал начальник станции. Вдруг ему отчего-то стало холодно.
Он поднял голову и увидел в окне, за которым вставал июльский рассвет, снежинки, медленно опускающиеся на шишаки красноармейцев, ведущих по байкальскому льду адмирала Колчака и не бросившего его прапорщика. Они остановились возле проруби. Колчак открыл серебряный портсигар, взял одну папиросу себе, другую дал прапорщику.
Они закурили. Колчак щелкнул портсигаром, закрывая его, и протянул одному из красноармейцев.
— На память, — сказал он.
Папиросы были душистые, асмоловские, но, казалось, горели слишком быстро. Снежинки, падая на жемчужные столбики стремительно нараставшего пепла, чуть шипели. Колчак и прапорщик обнялись.
— Мы готовы, — сказал адмирал красноармейцам…
Начальник станции никогда не видел, как это на самом деле происходило. Может быть, это была только легенда, а все случилось гораздо грязней и проще.
— И прах наш с строгостью судьи и гражданина… — подумал вслух начальник станции.
— Потомок оскорбит презрительным стихом… — продолжил Александр Рудольфович.
— Насмешкой горькою обманутого сына… Это уж не вашей ли насмешкой надо мной, Александр Рудольфович? — криво усмехнулся начальник станции. — А «над промотавшимся отцом» — это мне не в бровь, а в глаз. Между прочим, когда я тоже пописывал, у меня был сатирический опус «О вкусной и здоровой теше», которая была женщиной страстной во всех своих увлечениях, в том числе и в картах. Там, между прочим, были такие строчки:
«Свой проигрыш назад у тещи взять?
Я лучше застрелюсь!» — воскликнул зять.
Так что не могу я принять свой проигрыш вам из ваших же рук, Александр Рудольфович. Дело не в том, что вы меня будете презирать, а в том, что я сам себя после этого запрезираю. Вот так-то… Идите-ка к вашей жене. Может, у вас уже сын родился…
— Почему именно сын, а не дочь?
— Ну, вам же хочется сына, значит, сын и будет… Вы же везучий… Пусть и ваш сын будет такой же… Кому-то же должно везти в нашей невезучей России. Да вы не глядите на меня такими сострадающими некрасовскими глазами. Вот видите — я уже улыбаюсь…
Когда Александр Рудольфович с рюкзаком, набитым выигранными деньгами, пересекал вокзальную площадь, навстречу ему от родильного дома, радостно размахивая руками, выбежала пожилая нянечка, теряя на ходу стоптанные шлепанцы:
— Ляксандр Рудович, Ляксандр Рудович, — сын!
И одновременно с криком новорожденного, как всегда в шесть утра, раздался мощный деповский гудок. Александр Рудольфович, к счастью для него, не заметил, что ревом этого гудка утро последнего года первой пятилетки заглушило выстрел в кабинете начальника станции, застрелившегося из старого «смит-вессона». Кто знает, может, этот пистолет был подарком адмирала Колчака…
Крик ребенка, гудок, выстрел — так началась моя жизнь.
Это самоубийство от Александра Рудольфовича пытались скрыть, но станция была слишком маленькая…
…Отец рассказал мне эту историю, когда мне было тоже двадцать два года и я тоже ночи напролет играл в карты на деньги — в очко, покер, преферанс, кинг, даже в «веришь-не веришь», и мне тоже чертовски везло.
В Если играешь в карты с плохими людьми, их не жалко обыгрывать, — сказал отец. — Но от постоянного общения с подлецами становишься таким же, как они. С друзьями играть нельзя, потому что, выигрывая, их теряешь. С малознакомыми людьми тоже играть не стоит — помни про начальника станции.
С тех пор я никогда не играю в карты на деньги.
2. Хрустальный шар прадедушки Вильгельма
Верю в силу природы: были и будут роды, множиться будут народы, гибнуть — душой уроды.
Джумбер Беташвили
Родная сестра отца — архитектор Ирина Рудольфовна Козинцева, в девичестве Гангнус (или, как я называл ее в детстве, «Тетя Ра»), была первым человеком на земле, сказавшим мне, что Сталин — убийца.
Услышать такое в сорок пятом году, в Москве, над которой распускались пестрые хвосты победных салютов и под брюхом аэростата реял гигантский портрет с усами, шевелящимися на колышущемся алом шелке, как живые, было почти непредставимо, и все-таки тетя Ра это сказала.
Если уж быть точным, она не сказала, а выкрикнула это мне в лицо. Из-под ее очков катились злые, почти безнадежные слезы ужаса, которые у нее вызвал я, тоненький, как поминальная свечечка, ее тринадцатилетний племянник, читая ей свои тошнотворно искренние стихи о Сталине, бросившем за колючую проволоку обоих моих дедушек и дядю.