Оттуда мы продолжили наш путь через Зальцбург, Мюнхен, Кельн, Льеж, Брюссель и, наконец, прибыли в Виссан — городок между Булонью и Кале. Думаю, нас нельзя было назвать совершенными филистерами. Помню, как в Вене мы в потрясенном молчании стояли перед «Мадонной» Рафаэля и слушали музыку Моцарта во внутреннем дворе Зальцбургского замка. А вообще наше путешествие выдалось великолепным. Где-то в Австрии мы планировали устроиться на ночлег под открытым небом, чтобы экономить деньги, однако густой туман и роса вынудили нас искать убежища в закрытом помещении. В Рейнской области Ким получил письмо, из которого узнал, что Сент-Джон Филби принял ислам. Ким не придал этому особого значения, но я подозреваю, он все-таки был немного обеспокоен, что то ли по политическим, то ли по каким-то иным причинам его отец отошел вдруг от атеизма или агностицизма — в общем, от того, что определяло в нем закоренелого скептика.
Свое путешествие мы завершили в Виссане, потому что в одной из местных — роскошных по нашим меркам — гостиниц остановились мать Кима, Дора, три его юных сестры, Диана, Патрисия и Элена, — соответственно десяти, восьми и шести лет, а также его двоюродный брат. Дора Филби, со своими рыжими волосами и хриплым голосом, была очень привлекательна; она мне казалась намного привлекательнее других матерей моих друзей. Ким остановился в гостинице вместе с остальными, в то время как мы с Майклом сняли себе скромную комнатушку с полным пансионом за пять шиллингов. Большую часть времени мы провели в гостинице, принимая ванны и играя в бридж-аукцион с семейством Филби. Через четыре дня мне пришлось возвратиться в Лондон, чтобы принять участие в одном семейном торжестве. В автобусе на Булонь сидячего места не нашлось, и мне пришлось разместиться с багажом прямо на крыше — превосходный финал для такого путешествия!
Такой выдалась моя первая вылазка во внешний мир, и она чрезвычайно разогрела интерес к новым путешествиям — предпочтительно в компании Кима Филби. Он оказался изумительным спутником для путешествий. Он во всем проявлял участие, а неудобства и неудачи в пути его не пугали. Кроме того, хотя Ким, наверное, никогда официально не изучал иностранные языки после сдачи школьного курса французского, он все-таки оказался превосходным лингвистом. Его немецкий был уже более чем адекватен, и, кроме того, у него даже имелись навыки венгерского.
Политические взгляды Кима в это время — в сентябре 1930 года — были все еще несколько неопределенными. Конечно, это были взгляды левого толка, но на третий или четвертый год в Кембридже он еще не приобрел необходимых знаний и не выработал стойкого интереса к марксизму. Майкл Стюарт, по-видимому, больше интересовался искусством, нежели политикой. В более поздние годы я несколько раз встречал его на Эйкол-Роуд, но он никогда не был вхож в круг Кима и Эйлин или Лиззи. После войны он сделал себе замечательную карьеру в дипломатической службе: он стал английским послом в Афинах и получил рыцарский титул.
В октябре 1930 года я отправился к Крайст-Чёрч при Оксфордском университете. Это произошло почти за два года до того, как мне вновь удалось выбраться за границу вместе с Кимом. В тот период виделись мы нечасто, но время от времени ходили вместе на крикет или футбол. Иногда мы встречались на «Лордс»[12]. Своего рода кружок, включая некоторых моих друзей из Оксфорда, собирался в верхнем ряду у «зрительного» экрана на Нерсери-Энд. Время от времени там появлялся отец Кима, иногда в сопровождении кембриджского математика Гарольда Харди. Помню, как однажды Сент-Джон Филби сидел рядом с Бертрамом Томасом, который — к явному разочарованию Сент-Джона — на год или на два опередил его в переходе через Руб-аль-Хали. Я ожидал накала страстей, но вместо этого эти двое беседовали серьезно и вежливо, словно пожилые арабы за кальяном.
Отца Кима до 1930-х годов я не помню. Узнать его ближе мне не пришлось, однако я всегда относился к нему с симпатией. Несмотря на репутацию склочника, ко мне он был неизменно добр — возможно, больше потому, что знал моего дедушку, отца и дядю, нежели потому, что я дружил с Кимом. В отличие от Кима он с большой теплотой вспоминал о днях, проведенных в школе и университете. Он был небольшого роста, коренастый, с бородой — непривычной для его поколения, — которая отличала его от других и с которой его легче было представить в арабском одеянии. Дору Филби иногда изображали как женщину кроткого нрава, о которую Сент-Джон чуть ли не вытирал ноги. Никто из знавших ее, возможно, никогда так о ней не думал; в детальном и весьма основательном исследовании Элизабет Монро «Филби Аравийский» (Philby of Arabia)2 автор дает недвусмысленную характеристику Доры как находчивой и отважной женщины, на которую всегда мог положиться супруг. Ким зачастую проявлял высокомерие к матери, но, когда в 1955 году сам оказался в беде, обратился не к кому-нибудь, а именно к ней; и она не отвергла его.
В тех случаях, когда я видел отца и сына вместе, их отношения всегда казались дружескими, ненатянутыми и вполне взрослыми. Разделяя лишь немногие из политических взглядов Сент-Джона, Ким уважал его реализм и откровенность. Он цитировал мне кое-какие из отцовских высказываний об Индии. Один из аргументов, направленных против автономии этой страны, заключался в том, что лишь 10 процентов индусов знали грамоту. Сент-Джон подчеркивал, что 10 процентов от 400 миллионов — это 40 миллионов, то есть то же самое, что и все тогдашнее население Великобритании: зачем же использовать 40 миллионов грамотных британцев, чтобы управлять Индией, вместо 40 миллионов грамотных индийцев? Хоть убейте, я тогда не мог отыскать ни единого изъяна в этом аргументе. Не уверен, что смог бы подвергнуть его сомнению и сегодня. А еще Ким приводил вот такую ремарку отца о том, что «The Times проявляет глубокое недоверие к экспертам». Сент-Джон твердо верил в экспертов; он и сам являлся одним из них, и при всей своей склочности признавал опыт и компетенцию других людей. Думаю, Ким унаследовал от него нечто подобное.
Во время летних каникул 1931 года я по семейным обстоятельствам остался в Англии. Ким уехал в Югославию, а именно в Боснию. У него сформировалось сильное влечение к бывшей Австро-Венгрии. Интерес вызывала, естественно, не политическая система, а земли и народы. Красивейшие уголки Европы, думал он, можно было отыскать где-то внутри старых границ бывшей империи, и всякий раз, когда у него была возможность куда-то поехать, он ехал именно туда. В 1930 году он ездил в эти места дважды, потом еще по разу в 1931 и 1932 годах, не говоря уже о длительном пребывании в Вене в 1933–1934 годах.