Во время летних каникул 1931 года я по семейным обстоятельствам остался в Англии. Ким уехал в Югославию, а именно в Боснию. У него сформировалось сильное влечение к бывшей Австро-Венгрии. Интерес вызывала, естественно, не политическая система, а земли и народы. Красивейшие уголки Европы, думал он, можно было отыскать где-то внутри старых границ бывшей империи, и всякий раз, когда у него была возможность куда-то поехать, он ехал именно туда. В 1930 году он ездил в эти места дважды, потом еще по разу в 1931 и 1932 годах, не говоря уже о длительном пребывании в Вене в 1933–1934 годах.
Летом 1932 года мы совершили с ним свое второе совместное путешествие. Оно выдалось самым амбициозным из трех. Мы запланировали посетить Югославию, Албанию, а если получится, еще и Болгарию. Ким покинул Англию раньше меня, а я наведался в албанское консульство в Лондоне, чтобы получить визу. Консульство занимало небольшую контору в Сити. Наши болгарские визы еще не прибыли в Лондон, но мы рассчитывали забрать их в болгарской дипломатической миссии в Тиране. Я уехал из Лондона в середине июля и встретился с Кимом уже в Париже. Где именно он останавливался во Франции, сейчас припомнить не могу. Нам предстояли большие пешие переходы на Балканах, и мы решили потренироваться в Шварцвальде. Мы по три-четыре дня бродили по холмистой местности, постепенно удлиняя дневные переходы до двадцати с лишним миль. Мы планировали день или два провести в Мюнхене, а затем поездом отправиться в Венецию. Но в Германии как раз проходили крайне важные всеобщие выборы, и Ким, который к тому времени уже серьезно заинтересовался немецкой политикой, почувствовал невероятное желание заехать в Берлин; у него выработалось журналистское стремление быть везде, где что-то происходит или может произойти. Мы посетили масштабный митинг в Штутгарте, на котором выступал Альфред Гутенберг (представитель крайне правых). Так за неделю мы разделились: Ким отправился в Берлин, я — в Мюнхен, где проводил время в попытках хоть немного постичь немецкий и исходил буквально все улицы. Если мне становилось скучно или я чувствовал себя одиноким, отправлялся на мюнхенский главный вокзал и наблюдал, как отправляются экспрессы в экзотические уголки Европы. Потом приехал Ким, и мы снова были вместе. В поездке он вел дневник. Хотя я и читал его берлинские записи, сейчас о них уже ничего не помню. В памяти осталось только, как он написал: «Милн отыскал жилье с самой симпатичной горничной во всем Мюнхене». Для меня это была новость. Вообще, наши взгляды на женскую привлекательность редко совпадали. Правда, эта горничная и в самом деле была очаровательной и дружелюбной.
Накануне выборов мы посетили нацистское факельное шествие и митинг, на котором выступал Гитлер. В отличие от Кима я понял не так много из сказанного, хотя это не имело особого значения: все это Гитлер уже говорил много раз. Однако на нас произвело особое впечатление и сильно встревожило странное благодушие к нацистам многих простых немцев и немок. Мы же в основном с презрением взирали на весь этот цирк и показуху — со школьниками, демонстрирующими гимнастические фигуры, и толпами восторженных мелкобуржуазных зевак. В политическом отношении, мне думается, что на данном этапе мы были скорее встревожены угрозой левому движению, даже умеренно левому, нежели всему миру в целом. День или два спустя мы сидели в рабочем кафе, слушая, как по радио объявляют зловещие результаты выборов; из них следовало, что почти везде победу одерживают нацисты. Главные левые партии удержались на плаву, а вот большинство мелких растеряли все, что можно. Мне трудно судить, насколько далеко к этому времени Ким продвинулся в области познания коммунизма или марксизма: у моего политического образования был еще долгий путь. Согласно его собственным словам, окончательно на сторону коммунистов он встал в начале лета 1933 года. Сидя в одном из мюнхенских кафе, мы вместе приветствовали успехи как социал-демократов, так и коммунистов.
Наши две недели в Германии — своего рода «слабительное» перед поездкой на Балканы, — должно быть, произвели глубокое впечатление как на Кима, так и на меня. Нацисты еще не пришли к власти, в стране еще не было концентрационных лагерей, и Германия все еще оставалась свободной страной; но мы чувствовали, что сейчас перед нами потихоньку открывается ее мрачное будущее…
Мы сели на вечерний поезд, следующий через перевал Бреннер, провели два или три часа в Вероне, а днем прибыли в Венецию. Мы путешествовали, отнюдь не следуя рекомендациям из путеводителя, поэтому хорошенько осмотреть Венецию просто не хватило времени: наше судно отплывало в Дубровник в 6.30 утра. Мы попросили владелицу albergo разбудить нас в пять. Она забыла об этом, однако в пять с небольшим под окном вдруг заиграл духовой оркестр, который, собственно, нас и разбудил. С тех пор Италия никогда не вызывала у меня мрачных ощущений.
Итак, в солнечный августовский день 1932 года два здоровых студента-выпускника очутились посреди Адриатики. Кроме рюкзаков, никакого другого багажа у нас не было. По крайней мере половину содержимого моего рюкзака составляли книги с трудами великих мыслителей древности — Платона, Аристотеля, греческих и римских историков, — а также громоздкий плащ, который я так ни разу и не надел. У меня было всего две рубашки — одна на мне и одна запасная — и ни одной лишней пары ботинок: когда подошвы на моих ботинках истирались — а такое случалось дважды, — мы вынуждены были ждать, когда их починят. Ни запасных брюк, ни лекарств. Думаю, скудная экипировка Кима была почти такой же, за исключением того, что у него еще имелся фотоаппарат. В качестве денег у каждого из нас был банковский вексель, представлявший собой, по сути, листок бумаги. С ним я мог отправиться в любой банк на Балканах, даже в Албании, и без особых проблем взять местной валюты — на два-три английских фунта. Будучи неисправимыми оптимистами, мы думали, что в течение полутора суток нашего путешествия сможем воспользоваться этой льготой и на судне. В результате мы взошли на борт, имея в кармане всего по нескольку лир. Удовольствия адриатического круиза начали постепенно отходить на второй план, когда выяснилось, что корабль — это все-таки не банк; тем вечером спать мы ложились на обыкновенных деревянных скамьях и очень и очень голодные.
В шесть утра мы уже задумчиво глазели из-за поручней на дворец Диоклетиана в Сплите. День обещал быть жарким. Нас, естественно, мучил вопрос, где бы раздобыть еды. Тут мы заметили, что за нами с любопытством наблюдают два человека, очевидно англичане. Они только что взошли на борт и, как и мы, путешествовали третьим классом. Лицо одного из них показалось мне знакомым, и спустя минуту я узнал его. Это был Морис Боура[13]3, уже довольно заметная фигура в Оксфорде. Несколькими месяцами ранее он был у меня и группы других студентов одним из проверяющих экзаменаторов. Мы, естественно, разговорились, а вскоре Боура и его компаньон, Адриан Бишоп, угостили нас самыми вкусными омлетами, которые мне когда-либо приходилось отведать. Остаток путешествия прошел очень интересно. Здесь, вне службы, Боура проявил себя в совершенно новом свете: не как мастер блестящей и злой эпиграммы, а как расслабленный отдыхом знакомый, в компании которого нам всем было хорошо. Все происходящее было веселым, или его можно было сделать таковым: мир внезапно сделался намного интереснее. У Боуры выдалась весьма примечательная юность: еще мальчиком он трижды перед Великой войной ездил в Китай по Транссибирской железной дороге. По прибытии в Дубровник он и Бишоп, который в силу ряда причин жил в Метковиче, небольшом малярийном городке, расположенном между Сплитом и Дубровником, оставили свою каюту третьего класса и поселились в довольно приличной гостинице, в то время как мы занялись поисками дешевого, но сносного жилья, и вскоре такое нашли — с двумя смежными туалетами. В течение последующих двух дней мы еще несколько раз виделись с Боурой и Бишопом, а потом они уехали на какие-то греческие острова. В общем, получилась довольно цивилизованная интерлюдия.