Пастерис как-то сразу поверил в меня и называл не иначе как «этот большой парень, который скоро себя всем покажет», чем, разумеется, ввергал меня всякий раз в великое смущение. По-литовски он говорил неважно. Подлинное его имя не Пастерис, а Пастер. Французский военный летчик, он был сбит и попал в плен. Но ему удалось вырваться из лап фашистов, и, пока в Каунас не пришли наши войска, он скрывался в доме укрывшей его от преследования литовской семьи.
Пастерис многое повидал и многое умел. И солдат, и врач, и массажист, и тренер, и психолог, и просто всесторонне развитый человек с широким кругом знаний и интересов. Но особенно силен он был в спорте: бегал стометровку и марафон, играл в футбол в составе сборной республики, великолепно боксировал. А главное, никогда ничему не завидовал и умел искренне радоваться любому чужому успеху.
Я помню, как он ликовал, когда у меня впервые прорезался прямой левой. Мешку в тот день изрядно досталось, и всхлипывал он все чаще и чаще.
— Жалуется? — услышал я голос Пастериса, который незаметно подошел ко мне и встал за спиной. — А ну-ка пойдем попробуем на лапы.
На лапах получалось хуже. Лапы — не то что мешок; лапы на руках тренера живут, движутся, как противник на ринге. И удар поначалу то не доставал, то затягивался и уходил за лапу, отпихивая ее назад. Но вот лапа чмокнула раз, другой… А когда Пастерис внезапно двинул ее прямо на меня, как при встречном ударе, я сделал шаг назад и, перенеся центр тяжести на другую ногу, врезал по лапе так, что Пастерис едва не вывихнул себе руку.
— Нокаут, — сказал он морщась. Но в голосе его звучала нескрываемая радость. — Пошел удар! Кажется, пошел. Давай опять на мешок!
А через несколько дней, когда я отвел его в сторону в раздевалке и, топчась от смущения, попросил подыскать мне противника для спарринга, но чтобы обязательно со спортивным разрядом, он рассмеялся и сказал:
— Понятно, сынок! Понятно. Ну что ж, попробую тебе это устроить. Боюсь только вот, не рано ли?
Дело было, разумеется, не в спарринге. Мне давно уже хотелось проверить себя в настоящем бою. Конечно, четыре месяца тренировок не бог весть что; но мне почему-то казалось, что я, пожалуй, смогу кое-чего добиться. Ни о чем серьезном я тогда и не помышлял; просто мне, как и другим ребятам из спортшколы, стало известно, что кое-кто из литовских боксеров уже начал готовиться к предстоящему командному первенству страны по боксу.
— И следовательно, не прочь пошлифовать свое мастерство на парнях вроде тебя? — продолжая улыбаться, закончил за меня Пастерис. — Так, что ли? Ну ладно. Что скажешь о Богданавичусе?
— Чемпион республики в тяжелом весе? — опешил от неожиданности я.
— Он самый. А ты что, имеешь что-нибудь против него? — притворно удивился Пастерис.
— Да я его и в глаза никогда не видел.
— Так погляди. За чем дело стало!
Богданавичус, когда мне его показали, произвел на меня сильное впечатление. Он сидел на веранде открытого летнего кафе и пил пиво; тяжеловесам кружка-другая не возбраняется, им лишний вес не помеха. Это был огромный могучий мужчина, весящий никак не меньше ста килограммов. Легкая куртка, плотно обтягивающая его мощный торс, едва не лопалась на нем. Широкое лицо его, правда, излучало безмятежность и благодушие, но я не поддался легковерию и мудро отнес это за счет выпитого пива. Тем более что челюсть у него выпирала наподобие башмака, а короткий широкий нос был перебит и расплющен.
— Ну как, познакомились? — поинтересовался на другой день Пастерис.
— В основном заочно, — буркнул я. — А он согласится?
— Уже согласился. В субботу вечером можешь сойтись с ним поближе.
До субботы оставалось несколько дней, в течение которых я буквально не вылезал из тренировочного зала. Злополучный мешок начинал вздрагивать заранее, едва я направлялся в его сторону. Впрочем, мне приходилось не менее туго, чем ему. Кроме него, у меня было немало других хлопот. Не очень надеясь на свой прямой левой, я старался расширить боевой арсенал, отрабатывая на насыпной груше боковые и удары снизу. Немало сил и времени отнимали также бесчисленные бои с тенью, под каковой я, разумеется, подразумевал все того же Богданавичуса.
В конце концов, я настолько замотался, что, когда утром в пятницу встал на весы, стрелка едва-едва дотянула до восьмидесяти килограммов.
— Что-то ты подсох, парень! — задумчиво протянул Пастерис, внимательно разглядывая меня. Но, видимо, так и не найдя того, что искал, хлопнул меня по плечу и решительно сказал: — Не робей! Подсох — еще не значит, что перегорел. Когда сырость в теле, хуже. В общем, думаю, обойдется. А теперь сыпь отсюда, и чтобы до субботнего вечера я тебя здесь не видел!
На ринг я вышел, мало чего соображая. Сел, как потом рассказывали, в углу на табуретку, заложил ногу за ногу и сижу, будто не на ринге, а где-нибудь на посиделках или в кафе. Ослепительный свет огромных ламп над головой; судьи за своими столиками; фоторепортер из местной газеты; зрители, которые, как мне тогда казалось, уставились на одного меня, — вся эта непривычная атмосфера, шумная и суматошная, совершенно ошеломила меня. На своего грозного противника, который только что пролез под канаты и раскланивался в центре ринга в ответ на приветствия зала, я теперь не обращал никакого внимания. Зрители, до отказа заполнившие трибуны и даже проходы между ними, тревожили меня гораздо больше. Мысль, что я могу не оправдать их ожиданий и окажусь беспомощным в руках своего именитого соперника, не давала мне покоя, бросая меня то в жар, то в холод. Уж скорее бы гонг, и скорее бы все начиналось…
И все же гонг, несмотря на то, что я его так мучительно ждал, захватил меня врасплох. Вместо того чтобы шагнуть в центр ринга, где стоял рефери, я вдруг повернулся к нему спиной, будто решил обнять на прощание своего секунданта, Пастериса. В зале засмеялись, и я окончательно растерялся.
— Ничего, сынок! Не боги горшки зажигают, — мягко сказал он мне и, повернув лицом к противнику, легонько подтолкнул в спину.
Мне вдруг почему-то стало очень смешно, наверно оттого, что Пастерис, как всегда, переврал поговорку, и я, глупо улыбаясь во весь рот, подошел наконец к рефери. Тот, видимо, недоумевая по поводу моего неуместного веселья, о чем-то спросил меня, потом что-то сказал быстрой скороговоркой и отошел в сторону.
И тут на меня навалился Богданавичус.
А дальше все происходило будто во сне. Богданавичус все время шел на меня, без передышки молотя своими тяжеленными кулаками, а я отбивался; он лез, а я отбивался. Мне казалось, что этому не будет конца, что гонг, наверное, испортился, а часы у судей остановились, что мне теперь так и не выбраться из этих чертовых канатов, которые всюду, куда ни сунься, торчат на моем пути. Иногда, продираясь сквозь град ударов, я вдруг замечал лица зрителей, у которых почему-то были широко разинуты рты — они кричали, подбадривали меня, но я в те минуты ничего не слышал, — потом на долю секунды мелькнула физиономия Пастериса, которая, помимо крайнего возбуждения, выражала что-то еще, но что именно, я так и не разобрал, а затем вдруг передо мной оказался судья, который хватал меня за руки и что-то кричал прямо в лицо, а противник мой, наоборот, куда-то исчез.