У проселочной дороги, ведущей от Камышевой бухты к Казачьей, перед самой войной расширили пещеру в скале, кажется, хотели там сделать конюшню. После первых бомбежек Севастополя, когда на мысок у Казачьей бухты, недалеко от домика рыбака батареи, упала морская мина и разрушила домик, рыбак со своим многочисленным семейством, состоявшим из жены и семерых детей, переселился в Камышевую пещеру. Вскоре к нему присоединились и несколько особенно нервных жителей городка. Сейчас потолок укрепили балками, селали нары. Над головой метров пять земли — убежите довольно солидное и уединенное. Сюда мы и переехали. В пещере было тесно, сыро, моя мама протестовала против переселения и убеждала нас вернуться в городок.
Днем появился у пещеры приехавший с фронта старшина Сорокин и вызвал свою жену. Они отошли от входа и о чем-то тихо говорили. Мы заволновались: ведь это первый вестник с фронта! С трудом выдержали для приличия минут десять, чтобы не помешать встрече, но больше ждать не было сил. Я и Наташа подбежали к Сорокину и стали его просить:
— Скажите, живы ли наши мужья, где они и что вы знаете о них?
Но Сорокин как-то странно отмалчивался и говорил:
— Я ничего не знаю.
Чувствуя, что он многое знает, но не хочет говорить, мы медленно от него отошли. Еще тяжелее стало на душе.
Вскоре Сорокин уехал. Вошла в пещеру его жена, упала на нары и заплакала. Почему она плачет и что ей рассказал муж? Но она твердила одно:
— Я ничего не знаю, ничего он не говорил.
Не добившись от нее толку, мы уселись на нары и притихли. Но сердце Наташи почувствовало недоброе, уткнувшись в подушку, она горько заплакала. Я слушала ее рыдания и думала о том, как страшно ничего не знать. Может быть, Борис мой убит…
Мрачным был этот день в сырой Камышевой пещере, мрачным был первый вестник с фронта, мрачными были мысли и лица у всех.
К вечеру по настоянию моей мамы мы решили вернуться в городок. Пошли пешком, благо расстояние было не большое — три-четыре километра.
Начались тяжелые дни неизвестности. Мы как будто были окружены заговором молчания: вокруг нас говорили, но при нашем приближении разговор умолкал. Мы обращались с вопросами ко всем, кто приезжал с передовой, но нам отвечали одно и тоже: «Ничего не знаем, ничего не слышали». Наконец, жене заведующего магазином городка Шуре Шевкет удалось подслушать чей-то разговор, который она передала мне:
— Мельник серьезно ранен в руку, Трамбовецкий тоже ранен, а Хонякин убит. Только не говори Наташе!
Утром я, Наташа и Шура пошли за чем-то в магазин. Во дворе увидели нашу машину, приехавшую с фронта. Шофер позвал Наташу. Разговор был не долгим. Наташа вернулась, упала в наши объятия и зарыдала.
— Хонякин убит!
Мы повели ее домой.
— Но, может быть, это неправда, может быть, он только тяжело ранен?
Нет, автоматчик прострелил ему голову несколькими пулями. Шофер говорит: «Не надейтесь напрасно, я сам видел его труп».
Наташа упала на постель и рыдала, рыдала без конца.
Я узнала, что приехал врач с фронта, позвонила ему по телефону.
— Кажется, Мельник ранен, но ничего определенного сказать не могу, еду в Инкерманский госпиталь, там узнаю, — сообщил мне врач.
Поездка в Инкерманский госпиталь
На другой день меня и Фросю — жену краснофлотца, доярку с подсобного хозяйства — согласился подвезти шофер машины, отправлявшейся в инкерманские штольни. Я попросила у заведующего подсобным хозяйством бидон молока для раненых, купила в магазине папирос и фруктовых консервов, кухарка с подсобного хозяйства нажарила пирожков, и мы отправились в путь.
Наташа и Аня просили меня найти их мужей хотя бы тяжело раненными, лишь бы живыми. Я обещала просмотреть все списки раненых, поступивших с двадцатого числа.
Был изрядный мороз, мы с Фросей залезли в кузов машины и укутались в полушубки. Проехали город, вокзал, взобрались на Сапун-гору. Вот он, фронт, совсем близко, дорога здесь уже небезопасна, вернее, более опасна, так как в осажденном Севастополе безопасных Дорог нет. Три дня тому назад на Сапун-горе трагически погибла группа наших командиров, ехавших с батареи на передовую: осколками снаряда, разорвавшегося в нескольких шагах от машины, разбило кузов и убило всех кроме шофера.
Спускаемся в ущелье к инкерманским штольням. На Мекензиевых горах то в одном, то в другом месте поднимаются столбы дыма от взрывов. Здесь передовая.
И вот они, Инкерманские каменоломни, знакомые мне с детства. Здесь выпиливали знаменитый белый, как сахар, камень. Отец когда-то рассказывал мне, что Константинополь построен из инкерманского камня. На противоположной стороне долины на высокой скале виднеются остатки древней крепостной стены и башни. В долине, вдоль Черной речки, в мирное время зеленела живописная роща — излюбленное место воскресных гуляний моряков. Теперь здесь руины, исковерканная снарядами и бомбами земля, поломанные деревья. Снуют машины, беспрерывно подвозящие раненых.
Наш грузовик остановился у штолен, где находился госпиталь. Мы входим в вестибюль, но нас не пускают дальше: неприемные часы. Пришлось искать главного врача, чтобы получить разрешение. Пока мы искали врача, нас окружили ходячие раненые — краснофлотцы с нашей батареи. Мы обрадовались им так же, как и они нам. И печальные и радостные вести они сообщили. Хонякин убит, это говорил каждый. А Трамбовецкий жив, он тяжело ранен осколком мины в пах и ногу, лежит здесь. Фросин муж тяжело ранен в плечо и грудь, задето легкое. А Мельник? Никто ничего не может сказать о Мельнике — он, кажется, был ранен в руку, его видели с повязкой, но где он и что с ним — неизвестно. Наконец, нам дали пропуск, и мы вошли в палаты. Огромные залы были сплошь уставлены койками, электрический свет освещал лица с лихорадочным румянцем или смертельно бледные, искаженные болью и мукой. Мы тихо шли между койками, блестевшие от жара глаза раненых провожали нас. Слышно было, как насосы нагнетали воздух в подземелье.
В третьей палате лежал Трамбовецкий, он очень обрадовался, увидев меня.
— А где же Аня?
Я присела к нему на кровать.
— Я приехала одна, никто из нас ничего не знал. Теперь, конечно, я расскажу Ане, что вы здесь, к она сейчас же к вам приедет, а вы напишите ей письмо. Она будет рада, когда узнает, что вы живы! Ну, а где Борис? Где же мой Борис?
— Не знаю, ничего не знаю… Он был со мной рядом, а потом… Не знаю!
Вид у Трамбовецкого хороший, я решила, что он легко ранен. Он просил, чтобы его забрали в батарейную санчасть. Я обещала передать его просьбу кому следует. Слева от Трамбовецкого лежал двенадцатилетний мальчик, доброволец, пулеметчик. Он очень страдал. Справа — раненный в живот моряк, бледный, с огромными глубоко запавшими глазами. Достаточно было одного взгляда на него, и становилось понятным: не дни, а часы человека сочтены.