Сие, как вы сами понимаете, не очень способствует ориентации в социальном пространстве, но зато вбивает в психику опаснейшую особенность — недоверие. Готовность поверить в то, что «свой» может оказаться «чужим». Недоверие не только к другим, но — вот что удивительно и закономерно — к себе.
Мировоззрение
Мировоззрения, продуманного, выстраданного в спорах с самим собой, как у Ольги Берггольц, у Бориса Корнилова не было. Такое мировоззрение появляется у людей образованных, то есть образовывающих самих себя, в этом и заключается образование у людей культурных, то есть впускающих культуру в себя. Упреки современных критиков к Корнилову в его малокультурности были совершенно справедливы и подтверждаются свидетельством человека, знавшего Корнилова лучше, чем они, — свидетельством Ольги Берггольц: «Он был <…> малокультурен, но стихийно, органически талантлив»[18].
Это не означает, что Борис Корнилов не стал бы образовываться. Его очень рано убили, в 31 год. Он довольно быстро вошел в культурную элиту Ленинграда. То, что было соприродно его темпераменту в мировой и русской поэзии, знал назубок. Последний его цикл о Пушкине — как раз доказательство того, что он начал рефлектировать, «впускать культуру в себя», вырабатывать мировоззрение. Но до этого у него было (как и у всякого стихийного, эмоционального поэта) не мировоззрение, но мирочувствие. На редкость точное. (Насколько вообще могут быть точны чувства.)
Во время деревенского погрома, в 1930 году, после года «великого перелома», в пору всеобщей коллективизации, Борис Корнилов пишет реквием по убитой деревне, свое с ней прощание, стихотворение «Чаепитие»: «Во веки веков осужденный на скуку, / на психоанализ любовных страстей, / деревня — предвижу с тобою разлуку, — / внезапный отлет одичавших гостей. / И тяжко подумать — бродивший по краю / поемных лугов, перепутанных трав, / я все-таки сердце и голос теряю, любовь и дыханье твое потеряв. / <…> Деревня российская — облик России, / лицо, опаленное майским огнем, / и блудного сына тропинки косые — / скитанья мои, как морщины на нем».
Самое интересное здесь слово — «психоанализ». Ольга Берггольц была увлечена психоанализом, была, как это сейчас называется, фрейдо-марксисткой. За это стихотворение Борис Корнилов был жестоко раскритикован, чему свидетелем была его будущая жена, Люся Борнштейн, сразу влюбившаяся в человека, против которого все, а он стоит и, несмотря на все и на всех, читает прекрасные стихи. Надо сказать, что с догматической, комсомольско-лапповской точки зрения исключение Бориса Корнилова тогда было абсолютно правомерным. Это и впрямь стихи, враждебные генеральной линии партии, каковой ЛАПП был верен. Другой вопрос, насколько было правильно с житейской, просто человеческой точки зрения совать талантливого парня под гильотину. Тогдашние комсомольцы были строгими и честными в идеологических спорах, не понимая, что эти споры уже являются частью убийственного конвейера, что их поколение будет выбито их собственными руками, не понимая того, что на смену им придут просто бессовестные и безыдейные карьеристы.
Спустя два года Корнилов напишет яростные антикулацкие стихи «Семейный совет» и «Убийца». Все то же — мирочувствование. Сопротивление деревни было яростным, подпольным, вызывающим воспоминания о тех, убитых мужиками, чоновцах. Убийства председателей колхозов, рабселькоров, учителей (и учительниц) — не выдумки советской пропаганды, а факты новой «тихой» гражданской войны, развернутой сталинским руководством. «Второй революции не будет», — уверял Бухарин, союзник Сталина по борьбе с левой (троцкистской) оппозицией, призывавшей к наступлению на кулачество в деревне и нэпманов в городах. А вот она и разразилась вслед за падением с партийного Олимпа Николая Ивановича Бухарина. Логика революции проста: кто не с нами, тот против нас. Когда режут в ножи и стреляют из обрезов, не до ностальгии по косым тропинкам.
«Убийца» и «Семейный совет» не менее искренни, не менее поэтически убедительны, чем «Чаепитие», но и они были признаны кулацкими. Спокойно перечтите эти жуткие стихотворения, не пытайтесь вчитать в них то, что вчитывали сталинские интерпретаторы и порой вчитывают некоторые современные: где в них сочувствие к кулакам? Да, кулаки в них страстные, сильные, смелые… враги, но тем почетнее победа нам такими врагами. Можно предположить, что люди, слышавшие, как читал Корнилов эти стихи, вспоминали его во время наиболее мрачных загулов и понимали, что мрачную, земляную страсть к разрушению он описал так хорошо, ибо и в себе самом ее носил. Так и что? Поэт всегда описывает то, что носит в себе самом. Корнилов ведь не славит эту страсть, а клеймит, проклинает. Вообще, стихотворение всегда многогранно, потому открыто для самых разных интерпретаций. При некоторой филологической сноровке можно доказать, что и «Мы живем, под собою не чуя страны…» Мандельштама — не сатира на Сталина, а ода.
Но добросовестное прочтение и понимание стиха все же предполагает некоторое ограничение интерпретаций. Если и можно обвинить в чем-то не соответствующем политике партии эти корниловские стихи, так это… в троцкизме. Это же выкрикнутая радость того, кто в 1926 году сочувствовал левой оппозиции. Того, кто в 1926 году поехал в Ленинград, в штаб мировой революции под руководством тогдашнего союзника Льва Троцкого Григория Зиновьева. Это стихи ленинградского комсомольца 1920-х годов, члена той комсомольской организации, которая (единственный случай в истории ВЛКСМ) на своей конференции проголосовала против решения XIV партсъезда, разгромившего оппозиционеров.
Противоречие? Каким образом поэт, сочувствующий деревне, может сочувствовать ее врагам? Это противоречие неразрешимо для поэта с мировоззрением, или он попытается его разрешить в довольно непростых размышлениях. Для поэта с мирочувствованием это противоречие разрешается стихами, всякий раз искренними.
«Убийца» — это же спустя семилетие выговоренное возражение Николаю Ивановичу Бухарину. Дескать, видите, Николай Иваныч, вы говорили, что не будет второй революции, революции в деревне — а вот она! Грянула. Вы утверждали, что «кулак врастет в социализм», вот он как «врастает»… с ножом и обрезом. Выходит, правильно мы, ленинградские комсомольцы, тогда, в двадцатых годах, поддержали наших ленинградских старших товарищей. Выходит, прав был Лев Давидович Троцкий.
Троцкистский план свертывания НЭПа, уничтожения кулачества как класса, форсированной индустриализации выполняется не на 100, на 150 %! А каким именем будет называться этот план — сталинским или троцкистским — для истории не так уж и важно… Вот этого Сталину не хотелось. Ему не хотелось, чтобы кто-нибудь, кроме него, Хозяина, оказывался прав. Ему не хотелось, чтобы имел место такой прецедент: когда-то мы спорили со Сталиным и были правы. Зачем? Мало ли какие зигзаги еще выкрутит его политика? Завтра надо будет сговариваться с нацистами, они снова голоснут против? На каждом из непредвиденных зигзагов они будут гнуть свою линию? Нет уж, они должны быть верны не мировой революции, не коммунизму, марксизму или чему там еще — а мне, лично мне, их Хозяину.