Но мой отец, кажется, меньше своих братьев и сестер прожил в Симферополе. Дело в том, что из гимназии его исключили за участие в нелегальном кружке, в котором — о, ужас! — читали запрещенного гимназистам Щедрина. Так еврейский мальчик пострадал за русскую литературу. Процентная норма не давала ему возможности поступить в другую гимназию в Симферополе или вообще в Таврической губернии. Стали искать через родных и знакомых и наконец нашли гимназию, где не было еще пяти процентов евреев. А что гимназия эта за тридевять земель от родительского дома — в Воронеже, — с этим уже не приходилось считаться. Хорошо еще, что удалось устроить мальчика на квартиру в семью родственников знакомого родственника. Ну, будет жить и учиться в Воронеже, а домой приезжать на каникулы!
Так наш будущий отец попал в семью нашей будущей матери.
В этой семье он прожил несколько лет, потом учился в Новороссийском (Одесском) и Московском университетах. Но процентная норма преследовала его и здесь: исключенный из Московского университета за участие в «беспорядках», он не мог попасть в другой русский университет и учился в Швейцарии, а кончил Берлинский университет. У меня до сих пор хранится его докторский диплом, торжественно напечатанный на пергаменте, с большой восковой печатью, конечно — на латинском языке. «Дан Григорию Рабиновичу из Могилева».
До конца своих дней отец свободно говорил по-немецки, недурно знал французский и латынь.
В Россию он вернулся в конце 1905 года, после амнистии. Вскоре они с матерью поженились — все в том же Воронеже. Первые пятнадцать лет их совместной жизни прошли, можно сказать, в скитаниях. Земская больница в Тверской губернии, потом несколько лет в Москве, где родились мои старшие братья, потом — война.
Но куда бы ни забросила ее судьба, мама стремилась придать своему временному жилищу черты, воспринятые ею самой в детстве. Одно из первых запомнившихся мне украшений комнаты — вышитые украинские «рушники». Особенно — один, на котором была целая бытовая сценка: перед хатой распростертая фигура в шароварах и белой рубахе, над ней — женщина с грозно поднятой рукой, тоже в украинской одежде. На заднем плане — несколько зрителей. И надпись: «Била жинка мужика, за чуприну взявши». На другом конце этого рушника — та же сцена, но вышивальщица пропустила одну букву и, к немалому удовольствию нас, детей, читалось «за чуприну вявши». «Еще из приданого», — говорила мама полушутя про наши рушники. Когда ждали гостей, безобразный сундук покрывали сверху плахтой[13]. У мамы, всегда нуждавшейся в обыкновенном носильном платье, хранился полный женский украинский костюм — плахта, вышитая рубаха, златотканый очипок[14] и даже красные сапожки. Кажется, в нем она выступала в молодости в какой-то массовой сцене.
Если мы задерживались где-нибудь хотя бы на несколько месяцев, обязательно возникал кружок актеров-любителей, душой которого становилась мама. Мне почему-то запомнилась украинская пьеса «По ревизии»; ее репетировали несколько раз, вовлекая и папу и даже Костю — тогда еще мальчика.
И еще. Если был где-нибудь в окружности хоть какой-нибудь рояль, мама умела его разыскать и тут же начинала разучивать со своими тремя парнями песни. Мы довольно лихо исполняли, например, хор рыбаков из «Аскольдовой могилы», хор охотников из «Волшебного стрелка»[15]. И, конечно, «Реве та й стогне…», и «Як пид вишнею…», и «Ой на гори та й жници жнуть…». И, что было уже совсем не по-русски и не по-еврейски, а по-украински, мать учила нас петь не в унисон, а обязательно в два, а то и в три голоса. И пока жив был Костя, мы, собравшись, всегда, бывало, пели.
Вот почему я могу «спиваты украинськи писни», люблю русские и почти не знаю еврейских.
Мозжинка — Москва, март — апрель 1970 г.
История эта давняя. Началась еще в прошлом столетии.
В далекой Сибири, в маленьком городке Енисейске, поселился не по своей воле Василий Серапионович Турковский. Происходил он из поповичей, но активно участвовал в народовольческом движении; как водилось тогда, был арестован, судим и выслан в Енисейск на поселение под гласный надзор полиции.
Чем было жить в Енисейске, мягко говоря, небогатому молодому человеку? И Турковский стал репетитором в семье Тонконоговых: занимался с двумя мальчиками. Вскоре влюбился в сестру своих учеников Соню, а она — в него.
Как будто бы все очень обычно. Так случалось нередко, что ссыльные революционеры женились на местных девушках и иногда даже превращались благодаря этому в мирных и законопослушных граждан.
Но тут были особые обстоятельства.
Дело в том, что русскую фамилию Тонконоговы носили евреи из кантонистов. Это была достаточно патриархальная еврейская семья, и родители не хотели даже слышать о том, что их дочь выйдет замуж за русского. Особенно противилась мать, заявившая, что не переживет этого. А Соня была любящей дочерью.
В общем брак тогда не состоялся, но Соня выговорила себе право учиться. Однако где могла получить высшее образование женщина в тогдашней России? Ни в один русский университет, ни в один институт, ни в одно высшее училище девушек в то время не принимали. И вот Соня, окончив фельдшерскую школу в Красноярске, уехала учиться за границу, а Василий, разумеется, остался в Енисейске отбывать свою ссылку.
Но это только присказка. Сказка еще впереди.
В одном из швейцарских городов — кажется, в Цюрихе — училась тогда моя тетя Лиза. Впрочем, она не была еще ничьей тетей. Подруги звали ее Лизой или на немецкий лад — Лизхен, ведь они учились на немецком языке, а университетскому начальству она была известна как девица Елизавета Рабинович из Симферополя.
Как-то на улице Лиза увидела молодую девушку со строгим, умным и милым лицом. Между ними произошел примерно такой разговор:
— Давно ли вы из России?
— А откуда вы знаете, что я — из России?
— Кто же будет еще здесь ходить по улицам с подушкой?
Слово за слово — Соня все рассказала Лизе: приехала учиться и не знает, где будет жить. А у Лизиной хозяйки оказалась как раз свободная койка. Девушки, сразу понравившиеся друг другу, поселились вместе, подружились. Соня поступила на медицинский факультет местного университета, где уже училась Лиза. Началась обычная студенческая жизнь.
Между тем срок ссылки Василия кончился. Он поселился во Пскове и, прожив там некоторое время, подал прошение о заграничном паспорте. Подал, как он сам потом рассказывал, без малейшей надежды на успех: кто пустит за границу недавнего ссыльного! Однако против всех ожиданий Турковскому Василию Серапионовичу, вероисповедания православного, происходящему из духовного сословия, роста среднего, без особых примет, паспорт был выдан.