Но настает 1825 год. Булгарин и его друг Греч – «либералы». Они за просвещение, смягчение цензурного гнета, против деспотизма и клерикализма. Хотя они не входят в тайные общества, но среди декабристов много их близких друзей. За два дня до восстания на обеде у директора Российско-американской торговой компании, в которой служил Рылеев, они выступают с либеральными речами.
Представим на минуту, что восстание закончилось бы победой декабристов. Я думаю, что Булгарин поддерживал бы революционное правительство, стал бы одним из самых «передовых» и «либеральных» публицистов, ратуя за буржуазные реформы, причем в этом своем вольнолюбивом порыве писал бы искренне, в соответствии со своими… ну, не убеждениями, но, скажем так, мнениями.
Однако восставшие терпят поражение. Булгарин испуган, растерян и вначале ведет себя противоречиво. Он бросается к Рылееву и, хотя оттуда его прогоняют, берет на сохранение рылеевский архив. Но вскоре он же по требованию полиции дает словесный портрет Кюхельбекера, что помогло схватить беглеца в Варшаве.
Булгарин ищет выход. В очередной раз под угрозой достигнутое положение, успех, более того, в неблагоприятном случае можно попасть в крепость или в ссылку. Опять нужно приспосабливаться. И Булгарин, корифей по части приспосабливания, развивает бурную деятельность. Он лихорадочно ищет и находит возможность продемонстрировать свою преданность престолу. Для этого он подает властям докладные записки по ряду вопросов общественной жизни России. Вначале предоставляет их дежурному генералу Главного штаба, а позднее, когда через несколько месяцев было создано III отделение Собственной его императорского величества канцелярии, – непосредственно туда.
Николай I под влиянием восстания декабристов осознавал необходимость хотя бы частичных реформ в ряде сфер государственного устройства, и различного рода записки писались тогда в большом количестве – над ними работали и заключенный в крепость Корнилович, и Пушкин, и многие другие. Но так как мы подходим к самой «темной» стороне булгаринской биографии, в конечном счете сыгравшей решающую роль в подрыве его репутации, ее следует осветить поподробнее.
Отношения Булгарина с III отделением трудно определить однозначно. Он не был ни штатным сотрудником, ни платным его агентом, скорее выступал экспертом, своего рода доверенным лицом. Для III отделения он подготовил ряд докладных записок на такие темы, как политика в сфере книгопечатания, цензура, распространение социалистических идей в России, взгляды выпускников Царскосельского лицея и членов «Арзамаса», роль «австрийской интриги» в подготовке декабристского восстания и т. п.[51] Нужно подчеркнуть, что в большинстве заметок Булгарин давал общую характеристику проблемы, не упоминая конкретных лиц либо характеризуя их со стороны общественного положения, образования, интеллекта, но не оценивая политических убеждений и отношения к правительству.
Напуганный выступлением дворян-декабристов, Николай стремился опереться на другие слои населения. Поэтому усилению контроля за настроениями помещичьего дворянства соответствовала переориентация, нередко чисто демагогическая, на «народ» (то есть крестьян, купцов и мещан) и на чиновничество. В ряде аспектов такая линия соответствовала культурной программе Булгарина, всегда апеллировавшего не к избранным, а к «публике». Принимая формулируемые «наверху» цели (полная покорность подданных воле абсолютного монарха, добросовестное выполнение своих сословных обязанностей и т. д.), Булгарин брал на себя задачу эксперта, подыскивающего наиболее эффективные средства для их достижения.
Важнейший пункт булгаринских предложений – управление подданными не посредством силы, а путем «направления умов». Например, в записке «Каким образом можно уничтожить пагубные влияния злонамеренных людей на крестьян» (1826) он предлагает воздействовать на крестьян не насилием, а «нравственно», введя присягу царю. В записке «О цензуре в России и о книгопечатании вообще» (1826) пишет: «…как общее мнение уничтожить невозможно, то гораздо лучше, чтобы правительство взяло на себя обязанность напутствовать его и управлять оным посредством книгопечатания, нежели предоставлять его на волю людей злонамеренных»[52].
Литературе в этом Булгарин уделяет важную, но весьма специфическую роль: она должна служить своеобразным «спускным клапаном», уменьшающим «давление паров» в обществе. В письме начальнику канцелярии III отделения М.Я. фон Фоку он пишет (в 1830 г.): «Общее правило: в монархическом неограниченном правлении должно быть как возможно более вольности в безделицах. Пусть судят и рядят, смеются и плачут, ссорятся и мирятся, не трогая дел важных. Люди тотчас найдут предмет для умственной деятельности и будут спокойны <…> дать бы летать птичке (мысли) на ниточках, и все были бы довольны»[53].
Последние строки можно считать классическими по своему цинизму. Ведь Булгарин так никогда не считал. Но он очень хорошо понимает, что пришло время писать подобное, и, возможно, полагает, что таким образом хоть в каких-то сферах сохраняет свободу обсуждения.
Булгарин – это, пожалуй, первый в русской литературе случай описанного Дж. Оруэллом двоемыслия, когда постоянно думается одно, а говорится или пишется, в тех или иных целях, – другое. Начиналась Николаевская эпоха, с ее тотальным контролем поведения не только на службе и в обществе, но и в частной жизни, с бюрократизацией и милитаризацией социальных связей, с монополией верховного правителя на истину и стремлением уничтожить общественное мнение, проконтролировав мысли и чувства каждого, с расцветом тайной полиции и распространением доносов, – словом, со всем тем, что столь хорошо нам знакомо по недавнему периоду нашего отечественного прошлого. Булгарин одним из первых ощутил новые тенденции, в очередной раз «покорился судьбе» и стал быстро приспосабливаться.
Когда пишешь о другом – всегда заглядываешь в себя. Кристально чистый человек не может понять злодея, у него в душе не найдут отзвука мотивы его поведения. Недавно прожитое время, которое сейчас принято называть застойным, дает богатый материал для проникновения в суть булгаринского поведения.
Я не исключаю того, что единицы (десятки, сотни) последовательно стояли на своем и смогли остаться безукоризненно честными. Однако десятки и сотни тысяч шли на большие или меньшие компромиссы, чтобы добиться своих целей (пусть даже очень благородных), вступали в сделку с совестью: «это сказать, а об этом умолчать», «об этом говорить нельзя», «это можно сказать здесь и нельзя там», «теперь принято говорить так» и т. п. Нет, массового доносительства не было, и лиц, целиком принимавших на себя булгаринскую роль, тоже не встречалось. Но булгаринские черты, готовность так или иначе сотрудничать с властью и в случае необходимости «наступать на горло собственной песне» были присущи многим. Я думаю, что через это явление можно «подступиться» к Булгарину, понять его не как патологического мерзавца, урода в литературной семье, а как закономерное порождение определенной социально-психологической ситуации.