Его труд мы тоже изучали на московском семинаре. Денис, студент университета печати, начертил от руки огромный план города, и мы, читая рукопись вслух, отмечали «архитектурные достопримечательности» на плане.
С Денисом мы подружились. Человек-соло, он плохо переносил «коллективное творчество» и приходил ко мне в комнату советоваться. Как быть — он никого не хочет обижать, но при этом физически не может выносить дурацкие театральные идеи. Он готов станцевать Вилли Малера, но только не произносить вслух текстов.
— Конечно, они опять будут надо мной смеяться…
— Никто не будет смеяться. Тебе нужна музыка?
— Да, если можно, дайте мне записи терезинской музыки.
Получив от меня диски, он удалился репетировать.
Следует сказать, кто такой был Вилли Малер. Провинциальный журналист, который описал жизнь в Терезине по дням. Что он ел, на какие лекции ходил, какие спектакли видел, кого любил. А любил он свою невесту чешку Маженку, которая осталась дома, и девушку Труду, заключенную из Берлина. Что будет, когда кончится война? Он не сможет оставить Труду — и не сможет жить без Маженки. Труда его утешала: мы будем втроем. В результате Вилли погиб, Труда выжила. Дневники сохранила мать Вилли.
Как это станцевать?
Я по сей день помню этот танец. В нем жил Вилли Малер — страстный, жизнелюбивый, вечно голодный.
С Денисом мы не расстаемся. Работая над книжными проектами (он оформлял мой двухтомник в «НЛО», три тома в «Самокате», теперь вот эту книгу), мы продолжаем вести метафизические беседы о неосязаемых сущностях.
В Терезине Дениса не покидало ощущение присутствия тех людей, в жизнь которых мы вторгались, навещая пристанища духов и фотографируя уцелевшие «достопримечательности». Бывшее помещение библиотеки… здесь работал Хуго Фридман. Ганноверские казармы… здесь он жил до депортации в Освенцим. Познакомившись с человеком, который в свободное от работы время изучал архитектуру своей тюрьмы, мы читали вслух его рифмованное послание сыну, и в этих стенах оно звучало обращением к нам:
Не знаю, потащат ли на полосатой телеге больничной
вместе с другими останки моей измученной плоти
наружу, в редут шестнадцатый крепости краснокирпичной
времен Йозефа, чтоб схоронить в ямине общей
как бесценный хлам смерти. Или еще живого
затолкают в товарный вагон, как живые мощи,
и повезут к неведомой цели пространства чужого.
Но ты, мой потомок, живешь в непопранном мире,
и стенами гетто живое не сковано время,
тобою не будет править чужак в комендантском мундире,
ты смеешь быть человеком, свободным евреем.
Изучение истории через человека и его деяния мне кажется куда более гуманным, нежели массовое изъявление скорби с возжиганием факелов в день Катастрофы.
Еще в 1948 году чешский кинодокументалист и известный правозащитник Зденек Урбанек говорил об этом в предисловии к книге об убитом еврейском режиссере Густаве Шорше (1917–1945):
«Мы не умеем спрашивать мертвых и не слышим их. Мы боимся мертвых и потому обращаемся к памяти, а не к душам. И потому они молчат, они не могут жаловаться или лгать нам в лицо. Мириады душ подступают к нам, чтобы пробудить наш слух, а мы, по трусости, защищаемся от них памятниками, чтобы убить их вторично пафосом бесчувствия, чтобы они более не мечтали вернуться сюда. Мы закрываемся от них мемориалами, мы отдаем дань, чтобы забыть.
А они хотят говорить через нас, продолжать жить через нас. Им не нужны камни с надписями».
Ия Павлова, русская девушка, примкнувшая к еврейскому семинару, прислала мне письмо-размышление на тему Терезина.
«Главное, что я вынесла из поездки и что дало пищу для размышлений уже в Москве, — осознание одной важной вещи, которое произошло именно во время пребывания в Терезине. Как-то вечером я гуляла одна на мосту возле Малой крепости, еще не побывав внутри. Закрытые ворота и отсутствие людей спровоцировали во мне такую мысль: почему вообще у одного человека возникает желание уничтожать (и морально, и физически) другого? Как получается, что непохожесть на тебя порождает у тебя желание избавиться (ведь тогда надо убить весь мир!) или унизить, подчинить, поработить? Разве могут свободные, счастливые люди заниматься этим? И тут я буквально почувствовала: это отсутствие любви приводит к подобному уродству! Человеку необходима необусловленная, абсолютная любовь. Не та, при которой ему говорят: «Если ты будешь таким-то, мы тебя будем любить» или «Я тебя люблю, но ты не должен любить того-то и того-то», — это подделка, желание показать, продемонстрировать любовь и заботу себе и остальным, но не истинная любовь. Истинная ничего не требует и не ожидает взамен. Дай ее человеку, и невозможно будет заразить его какой бы то ни было идеей, возникшей в чьем-то лихорадочном мозгу! Он скажет: «Почему я должен это делать? Разрушать? С какой стати? Это абсурд!» Он просто не пойдет за Гитлером, Сталиным или Хуссейном, если они прикажут убивать. Только идеей можно отравить душу человека — и только любовь дает иммунитет от Идеи. Только любовь не признает авторитетов, ей наплевать на них, она самодостаточна и не нуждается в подпитках и доказательствах, она — само созидание. Для разрушения не остается места, если к человеку прикоснулись волшебной палочкой любви. Пишу и вспоминаю слова одного из педагогов Терезина о том, что если дать ребенку прекрасное, отрицательное будет выброшено как ненужный балласт.
Думаю, если бы я сначала ознакомилась с крепостью изнутри, ничего, кроме ужаса, мне бы на ум не пришло, а посмотрев на нее со стороны, я и ситуацию смогла оценить более глобально. Если приподняться над ней еще повыше, то приходит жалость к нацистам: жестокие от отсутствия добра, обделенные красотой, сыгравшие такую незавидную роль в спектакле жизни, в какой-то степени жертвы собственной слепоты.
Когда я приехала домой, я пошла дальше в своих размышлениях. Как же так, подумала я, не все здесь сходится: да, доброта преображает человека, дает ему защиту от идей, но ведь существует множество людей, которых не очень-то угощали любовью, но которые при этом не пойдут ни за каким знаменем. Значит, что-то еще влияет на человека, на его выбор. Отсутствие любви не означает автоматическое примыкание к какому-либо лагерю. Пока я не смогла понять, что же это за факторы, которые формируют человека, помимо отношения к нему окружающего мира. Он сам? А если он мал, а натиск силен? Или, может быть, даже маленькая толика любви на фоне общей озлобленности способна изменить человека, и если она ему попадается, то он хотя бы задумывается?