Наша память не случайно так бережно хранит детские воспоминания, - они составная часть нашего чувства Родины. Чувство это живет в нас всегда, но проявляет себя на разных уровнях - планетарном, национальном, областном, районном и так вплоть до двери дома, в котором ты родился и провел свое детство. Оказавшись на чужбине, человек не всегда вспоминает родную страну в целом, нередко его память с особой остротой обращается к частностям, и он вспоминает каждую щербинку на ступенях родного крыльца. Не только колодец с журавлем и кудрявые березки могут символизировать Родину. Как ни поэтичны сельские образы, у горожанина есть свои святыни, и ленинградский рабочий вдали от родной земли так же бережно хранит в памяти стоячие дымы Выборгской стороны, как вологодский крестьянин утреннюю росу на придорожных травах.
В воспитании ребенка дошкольного возраста нет мелочей. Вернее сказать, нет ничего, кроме мелочей. Но мелочей этих множество, и все они важны. Маленьким детям свойствен целостный, недифференцированный подход к явлениям, и как воспитать в нем убеждение, что социалистическая собственность священна и неприкосновенна, если повседневно, на тысяче мелких примеров, не прививать ему элементарной добросовестности по отношению к чужой собственности, на первых порах без разделения на сектора? Точно так же правдивость, верность данному слову должны быть заложены с самых ранних лет. Воспитание - нелегкий труд, и все-таки воспитывать гораздо легче, чем перевоспитывать.
* * *
Октябрьская революция ворвалась в наши тихие переулки треском винтовочных выстрелов, доносившихся с Тверского бульвара. С колокольни Страстного монастыря строчил пулемет. В доме у Никитских ворот пулемет стоял на чердаке.
Насколько я помню, проблема "принимать" или "не принимать" Октябрьскую революцию для нашей семьи и всего ближайшего окружения вообще не стояла. Возможно, у отца и были кое-какие сомнения насчет того, как отнесется победивший класс к искусству вообще и к музыке в частности, но, во всяком случае, никакие имущественные проблемы его не волновали. На карандаши и прокатное пианино никто не покушался, а никаких других орудий и средств производства у нас в доме не было. С первых дней установления новой власти и отец и мать пошли на работу в советские учреждения, мать в Рогожско-Симоновский райсовет, а затем в Московский отдел народного образования, отец тоже пропадал с утра до ночи в учреждении, носившем название "Музо". Городской транспорт работал в то время плохо, и большинство учреждений перевело своих сотрудников на казарменное положение. Я остался один.
К тому времени я уже хлебнул школьного образования. Незадолго до Февральской революции меня приняли в первый класс реального училища. После февраля нас, реалистов, перевели в соседнюю женскую гимназию на предмет совместного обучения. События развивались так бурно, что мы совершенно не учились. К счастью, я выучился читать пяти лет и настолько пристрастился к чтению, что на первых порах книги вполне заменяли мне учителей. Время было голодное, и книга отчасти заменяла также и еду - свойство, вновь проверенное в годы ленинградской блокады. В конце концов матери удалось определить меня в детскую колонию. В колонии тоже не учили, но зато кормили. Помещалась моя колония в Сокольниках на Богородском шоссе, поблизости от завода "Красный богатырь". Сокольники тех лет мало походили на тот расчищенный и огороженный городской парк, каким мы его знаем теперь. Тогда это был самый настоящий лес, где можно было заблудиться. Сразу же за Сокольническим кругом излюбленным местом отдыха москвичей, где по вечерам играл симфонический оркестр и выступали гастролеры, - начиналась чаща, прорезанная лишь узенькими просеками. Дачи были только на Богородском шоссе и в северо-восточной части Сокольников. Большая и лучшая часть этих загородных вилл была отдана под детские учреждения - детсады, интернаты, костнотуберкулезные санатории, лесные школы и колонии.
Колония моя называлась санаторной. Санаторного в ней было только то, что мы носили белые пикейные панамки и соблюдали "мертвый час" после обеда. Кормили же нас, так же как и везде, пшенкой. Санаторных колоний было две наша, имени Гуревича, и вторая - имени Семашко. И нас, "гуревичей", и наших соседей, "семашек", дружно презирали все сокольнические ребята. За что? Вероятно, за то, что мы были ни то ни се, ни здоровые, ни больные, за то, что нас водили гулять парами, но более всего из-за лежавшего на нас подозрения в привилегированности. Большая часть санаторных ребят относилась к этому совершенно равнодушно, но некоторые - в том числе и я - воспринимали свое положение болезненно, мы ненавидели белые панамки, бунтовали против "мертвого часа" и мечтали удрать. Удрать куда глаза глядят - если нельзя домой, то в любую другую колонию. Но затем произошло событие, которое придало нашим туманным мечтаниям большую определенность, - у нас появился идеал.
Событием этим было появление в нашей колонии посланцев с Биостанции юных любителей природы.
О существовании Биологической станции, занимавшей две небольших дачи, голубую и белую, по Ростокинскому проезду, на самом берегу Яузы, мы слышали и раньше, но совершенно ею не интересовались. Наши гости, именовавшие себя "летучим отрядом", произвели полный переворот в умах. Отряд состоял из четверых босоногих ребят, точнее из одной девочки и трех мальчиков в возрасте от 11 до 13 лет, одетых не в "приютское", а в свое, домашнее, державшихся скромно, но с большим достоинством. Они принесли с собой стеклянные банки с аксолотлями и тритонами, горшок с росянкой насекомоядным растением Подмосковья, коллекцию ночных бабочек, тоже подмосковных, но таких, каких мы и не видывали, клеста в клетке и ученого ворона, который садился к своему хозяину на плечо и что-то говорил ему на ухо. Помню, что нас совершенно не агитировали и не уговаривали полюбить природу, а просто расставили на скамейках свои банки и клетки и очень немногословно отвечали на наши вопросы.
Летучий отряд, как и положено летучему отряду, пробыл у нас недолго, час или полтора, но к концу этого часа я уже твердо знал, что хочу я теперь только одного - любой ценой попасть на Биостанцию. Больше всего пленили меня не тритоны и ученый ворон, а сами ребята. Они разительно отличались от нас, "приютских", гордой свободой поведения и каким-то не определимым сразу, но ясно ощутимым внутренним единством. Было совершенно понятно, что эти ребята живут дружно, весело и интересно и что по сравнению с их жизнью наша санаторная есть не что иное, как жалкое прозябание.
Мы стали жадно ловить слухи о Биостанции, и все, что нам удавалось узнать, только разжигало интерес. Оказалось, что при Биостанции существует школа-колония, где живут такие же ребята, как мы, и кормят там такой же "пшенкой", как и нас. Но на этом сходство и кончалось, дальше начинались чудеса. Все без исключения колонисты - любители природы, их основное занятие - наблюдать жизнь животных и растений, поэтому ребят, не интересующихся биологией, попросту не допускают в колонию. В этом вопросе колонисты непреклонны, тут уж не помогают ни путевки учреждений, ни звонки ответственных товарищей. Кандидата берут на месячное испытание, после чего общее собрание, состоящее из колонистов, практикантов и педагогов, обсуждает, насколько удовлетворяет испытуемый требованиям колонии как товарищ и как натуралист. Затем вопрос ставится на голосование, принятое решение считается окончательным и пересмотру не подлежит. Общее собрание высший законодательный орган в колонии, взрослые имеют в нем одинаковые права с ребятами. Во главе Биостанции стоит знаменитый ученый Борис Васильевич Всесвятский, авторитет его огромен, но даже он никогда не посягает на права общего собрания. Колония делится не на классы и не на группы, а на кружки. Основных кружков четыре - птичники, водолюбы, огородники (они же ботаники) и насекомики - по-ученому энтомологи. Учатся ребята, так же как и мы, через пень-колоду, но знают гораздо больше нас. Есть несколько ребят необыкновенной учености, они говорят по-латыни, умеют фотографировать и делать порох. У колонистов есть свои лаборатории и типография, а дачи связаны между собой беспроволочным телеграфом.