Теплых вещей мне не надо, так как у меня все есть, да и мерзнуть мне теперь особенно не приходится. Если на дворе скверно (вчера было хорошо, сегодня так же, хотя перепал небольшой дождик), то я могу побыть и дома. Тебе с Осипом мы не особенно поверили, что Ейка так себе покашляла и ты, так как не даешь даже анисовой воды, позвала Зотова, но думаем, что раз ты позвала его, то этим положение – если бы и серьезное – обеспечено.
Дом Федченко какой-то диковинный, оттого ли, что они слишком замкнуты, или по другой причине, но многое у них ненормально: отношения к товарищам по науке, может быть, к самой науке, к вошедшему в семью члену… Последнее просто исключительно. До сих пор держать в голове упорно свою старую думу, теперь уже прямо старческий каприз? В душе человека есть какие-то упорные и злые уголки, которые ни пред чем не поддаются и злым огоньком тлеют до могилы. Увы, это грустно, но так человечно. И об тебе, моя детка, они все запоздало мечтают… Я никогда тебя не ревновал к Федченко, но каждый раз, когда я думаю об их мечтаниях, где-то в глубине, на самом донышке моего тревожного сердца, что-то начинает колыхаться, и нервные струны звенят какой-то торопливой осмотрительной волной… И кто знает? Не была ли бы твоя судьба такая же, как твоей реальной заместительницы? В туманной и недостижимой дали ты им кажешься иной, а если бы ты стала близко, в районе их семейного обихода? И сломали бы тебя они, мою нежную полевую былинку, как гнет и ломает ее суровый непреклонный ветер. Мне сейчас приходит на мысль наше с тобой расставанье в Ташкенте, когда я тебя резко оставил, а затем не пришел и проводить на вокзал. Что тут такое было, какие причины, какие мотивы – все забыто, но острота и сила боли так свежи, как будто я их испытал сейчас… Как важны бывают недоразумения, и как нужно всегда их выяснять и устранять немедленно. Помнишь, как вы меня не дождались ли (с Пославским), ошиблись ли в направлении, и как я повернул с Васькой, и что я с ним делал за вокзалом… как только я его не убил, как он меня не убил… Кажется, тогда запало в меня зерно сомнения в твоей искренности, а за этой точкой нарос по пустякам целый клубок сомнений и страданий… и разрешился он этим оборванным мною расставанием… Может быть, это было так, может быть, я уже это забыл… Сейчас, в моей скромной халупе, под вой ветра и глухие ружейные выстрелы, эти далекие и горькие минуты вспоминаются мне именно в этой последовательности… Ты не была заражена честолюбием, за карьерой не гналась, и то, что во мне могло прельщать других, для тебя было совсем неважно; как человека, ты меня еще не разобрала – письма-то я тебе писал, но что я не дурак, это ты знала и без них… Что же могло приковать ко мне твое внимание? Разве только мой конь, который был действительно эффектен. Все же остальное за этим красавцем было тебе чуждо, далёко, даже несколько пугало тебя.
2 ноября. Прочитал утром написанное и рассмеялся: ишь как меня разобрало и куда хватило – за 12 лет назад и за тысячи верст; а мне-то думалось, что между всем тем и мною давно пролегли безграничные пространства, длинное время, а с ним и тишина забвенья… поди ж вот. Выходит, в моей душе есть такие же углы, как и у Ольги Александровны.
Посылаю с этим письмом казака (у меня их 5), а сам отправляюсь на позиции. Давай, моя детка, головку, глазки и пр., а также наших малых (Геню поблагодари особо за 4 и 5), я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Каково ты котируешься сейчас на бирже Лиды-певицы? Привет М-me Кондаковой; молодого подпоручика еще не видел… повышение в чинах всегда опускает темы корреспонденции.
3 ноября 1915 г.Дорогая моя Женюрочка!
Сейчас перемываем с Осипом твои косточки… Получили только что твои письма – я и он – от 26-го, где ты уже упоминаешь о полученных письмах… «Вот так они всегда, – бурчит Осип, – уж мы ли не пишем… куды чаще. А если на почте какой непорядок, мы-то причем?» Я его охотно поддерживаю, и мы дружно приходим к выводу, что мы – народ безупречный, лучше не надо… с этим выводом мы и принимаемся каждый за свое дело. Сейчас гудит большой ветер и заглушает даже ружейные выстрелы… как будто настала мирная передышка. У нас сейчас и действительно затишье, хотя убыль в людях идет систематическая. Объясняю это привычкой и небрежностью нашего серого героя. Когда ходишь по окопам, только и знаешь, что кричишь на него: «Куда полез напрямки, иди ходами» или «Прячь свою голову, ты (какое-нибудь полевое словечко), думаешь, что австрийцу только умные головы нужны?» или: «Я вот тебе – (прохвост, говно или что-либо в этом духе) – покажу, как высовывать рожу твою напоказ…» Словом, спасая глупца или приучая его к спасительной осторожности, на лексикон не скупишься. Вчера обсуждал с командирами полков меры, чтобы у нас было меньше потерь.
Сегодня Митя [Слоновский] прислал мне последние 75 руб., и я их перешлю тебе вместе с моими деньгами. Всех 300 я не думаю давать Сидоренке, довольно ему и 200. Он меня перехитрил: под тем предлогом, что у него Венгерку отберут, он ее оставил, а сам взял из полка лошадь, мало чем уступающую Венгерке. Последнюю он просил продать, а та, значит, остается у него, а в результате выманил у меня целых две лошади, да еще каких! Поэтому я останавливаюсь на таком решении: Венгерка, скажем, стоит 400 руб., 200 руб. я ему даю, а в 200 руб. оцениваю ту лошадь. Он это, по-вид[имому], почуял и теперь пишет Осипу, что он остался без лошади… Вероятно, продал, а будет говорить, что погибла… Казак не дурак!
Письмо Мити короткое и грустное. Упомянув, что получил твое письмо, он продолжает: «Дни и ночи провожу на позиции. Как две тени бродим с Писанским (ждет решения на свой рапорт) по окопам». Чунихин не выходит у меня из головы; вчера узнал, что он получил Георгиевское оружие. Раз ему отказали, я написал в другой раз и… он получил, но уже после своей смерти… А как он хотел это оружие, и как он был бы ему рад! Теперь я со всех сторон слышу о нем самые теплые отзывы… случайно даже от тех, которые не знали еще о его смерти. И в словах звучит один общий тон: какой это был серьезный и вдумчивый офицер… И этот запоздалый приговор несут теперь все, начиная от сестры милосердия и кончая батальонным командиром… странный приговор 22-летнему ребенку. Он был один у матери, и мать у него оставалась одна… сын спит вечным сном, а как будет выносить его потерю мать, и сколько еще со своим горем промаячит она на нашей горькой планете… судьба безжалостна бывает порою!
Мне рассказывал Тринев (раза три был у меня), что Дим[итрий] Львов[ич] вел довольно усердный дневник и что, садясь за писанье, он начинал его словами: «Здравствуй, муза!», а окончив дневной урок, ставил слова: «Прощай, муза!» Он был весел, любил пошутить и позубоскалить, был оригинален (страшно любил, напр[имер], танцевать, хотя и не был мастером)… вообще был богат содержанием.