Мои товарищи по путешествию устроили мне прощальный ужин, выпили за мою всемирную славу как киноактера, а наутро я пошел пешком до ближайшей дороги. До нее было не так уж далеко – километров семьдесят, но путь пролегал через таежные урманы. Я шел почти двое суток, встретив по пути медведицу с медвежонком, слава богу, пожалевшую меня, и переночевав в недостроенном доме лесника, пахнущем медовым золотом стружек, рассыпанных по полу. Затем нужно было лететь часа три на вертолете до Улан-Удэ, затем оттуда часа два на Яке до Иркутска, затем шесть часов на Иле до Москвы.
Через две недели после возвращения в Москву и после первых моих уроков фехтования и верховой езды мы с Эльдаром Рязановым стояли во дворе «Мосфильма» и смотрели, как пламя костра доглатывает груду деревянных алебард, сделанных для нашего, теперь уже запрещенного фильма. Рязанова вызвал тогдашний главный киноначальник Баскаков и спросил:
– Это что, правда, что ты собираешься снимать Евтушенко в роли Сирано?
– Правда, – ответил Рязанов. – Его единогласно утвердил худсовет студии.
– А ты знаешь, что он подписал протест против нашей братской помощи Чехословакии?
– Знаю. Ну и что? Какое отношение имеет ко всему этому наш фильм?
– Прямое. Ты забыл, что в конце драмы Ростана Сирано убивают наемные убийцы? Это же будет прямым образом накладываться на самого Евтушенко и создавать ненужный ажиотаж. Зачем нашему кинематографу нужно создавать ореол жертвенности вокруг этого поэта? Короче говоря, бери любого человека на эту роль, хоть с улицы, но только не Евтушенко.
Рязанов отказался, хотя я пытался его уговорить.
– Старина, дело тут не в политике и не в том, что я хочу выглядеть шибко порядочным, – сказал он мне. – Я поступаю так потому, что сейчас не вижу в этом фильме никого другого.
Он был не прав. Сыграть Сирано мог и кто-то другой. Но Рязанов принадлежит к лучшей части человечества – к тем, кто органически не способен на предательство. Такие люди драгоценны потому, что порядочность – их главная политика. Благодаря таким людям я до сих пор не потерял веры ни в Родину, ни в человечество, ни в искусство. На прощание Рязанов подарил мне ботфорты Сирано де Бержерака, сшитые по моей мерке. А вдруг они еще пригодятся?
Тогда же, в 1969 году, я написал стихи, посвященные Эльдару Рязанову. О том, чтобы напечатать их, и речи быть не могло. Мне удалось только созорничать однажды, опубликовав их как якобы монолог американского киноактера Юджина Шампа, снятого с роли Сирано за его протест против войны во Вьетнаме. Одна певица, уехавшая на Запад, которая в своих воспоминаниях с обескураживающей искренностью призналась, что давала взятки, возмущалась тем, что я напечатал «Прощание с Сирано» в столь, по ее мнению, цинично замаскированном виде. А в каком же виде его можно было напечатать? Значит, тогда и Лермонтов был циником, печатая русские жалобы под видом «жалоб турка»?
Вот таким стихотворение было в оригинале:
Прощай, Сирано!
В павильоне все лампы погашены,
и только ботфорты твои,
как насмешка, остались в багажнике.
Прощай, Сирано,
мой далекий двойник, мой собрат.
Бургундского нет в магазинах.
«Сучка» на прощанье.
Тебя мне в кино запретили сыграть,
а в жизни меня мне играть запрещают.
И лошадь уводят,
и шляпа, плюмажем дерзя,
как черный цветок,
на погибший сценарий возложена,
и тысяча маленьких скользких «нельзя»
сливаются в «жить невозможно!».
Не стоит просить ни о чем кардинальскую ложу.
Сдирают мой грим,
а хотели, наверно бы, кожу.
Товарищ Баскаков с лицом питекантропа,
как евнух, глядящий испито и каменно,
картину прикрыл,
распустил киногруппу.
Живейшая бдительность свойственна трупу.
И трупы от злобы на креслах подскакивают,
и трупы, пыхтя, все живое закапывают.
Россия когда-то была под баскаками,
теперь —
под баскаковыми.
Они бы хотели,
бессильно лютуя,
прикрыть не картину,
а литературу,
но цену бездарностям им не завысить,
и главные роли от них не зависят.
Смотрите —
трагически и озорно
играю я все-таки роль Сирано!
Самою природой изобретен
я был как гуляка, поэт и бретер.
Меня вам не снять с этой роли.
А сердце большое в наш век так смешно,
Как нос уморительный Сирано,
и в роль я вхожу поневоле.
Посылка!
Рипост не бросает вас в дрожь?
Пусть будет вам это уроком.
Вам кажется тот, кто на вас не похож,
уродом?
Посылка!
Но шпага увязла опять
в субстанции слишком пахучей.
Не слишком приятно всю жизнь фехтовать
с навозною кучей.
Сыграть Сирано я мечтал еще в детстве,
наивный задрипанный шкет,
и вот на меня,
как положено в действии,
наемные руки наводят мушкет.
И только когда я дышать перестану
и станет мне все навсегда все равно,
Россия поймет,
что ее, как Роксану,
любил я,
непонятый, как Сирано…
В декабре 1962 года в Доме приемов на Ленинских горах была «первая историческая встреча с интеллигенцией». В фойе были с одной стороны развешаны картины Непринцева, Лактионова, Герасимова, Серова, с другой стороны – картины так называемых абстракционистов, которые так возмутили Хрущева в Манеже. Мы вошли в большой банкетный зал, где персон на четыреста, несмотря на утреннее время, был сервирован роскошный обед, да еще с вином.
– Ну а теперь, – сказал Хрущев, – давайте-ка с вами посидим, откушаем, выпьем, чтобы во время дискуссии не быть слишком злыми.
Посмеялись, приступили к вину и закускам.
Кто-то мне шепнул:
– Кажется, пронесло.
Но эта надежда не оправдалась. Когда обед был закончен, искусствоведы в штатском начали одну за другой вносить скульптуры Эрнста Неизвестного и ставить их прямо на скатерть с жирными пятнами от шашлыков. Иезуитское лицо Суслова выглядывало из-за скульптуры лагерного мальчика с мышкой, которую он бережно держал в ладонях как свою единственную предсмертную радость.
И начались оскорбления интеллигенции, права художника на самостоятельность мышления. Министр культуры Фурцева, сидевшая рядом с Неизвестным, во время особенно оскорбительных нападок на него успокоительно поглаживала его колено под скатертью – так, чтобы никто не видел.
Все начинавшие как реформаторы правители России лишались почвы под ногами, когда теряли взаимопонимание с либеральной интеллигенцией, поддерживавшей их реформы, и начинали опираться на правые силы, которые их затем предавали. Так было с Хрущевым, и так же будет со всеми правителями России, которые станут попирать нашу интеллигенцию – либо своим хамством, либо своим равнодушием, что по сути своей то же хамство.
Этот горький урок – самый главный урок фехтования с навозной кучей. Наши надежды на перестройку и нравственные победы в ней были несравнимо большими, чем надежды на оттепель и ее хрупкие, быстро растаявшие победы. Поэтому несравнимо большими будут и наши разочарования, и несравнимо большим будет наше поражение.
На сей раз мы не должны этого позволить.
В бытность мою пионером неподалеку от метро «Кировские ворота», в еще не снесенной тогда библиотеке имени Тургенева, шла читательская конференция школьников Дзержинского района по новому варианту романа «Молодая гвардия».
Присутствовал автор – молодо-седой, истощенно-красивый. Переделка романа, очевидно, далась ему нелегко, и он с заметным напряжением вслушивался в каждое слово, ввинчивая кончики пальцев в белоснежные виски, как будто его скульптурную голову дальневосточного комиссара мучила непрерывная головная боль.
Мальчики и девочки в пионерских галстуках, держа в руках шпаргалки, на сей раз составленные с горячим участием учителей, пламенно говорили о том, что если бы они оказались под гестаповскими пытками, то выдержали бы, как бессмертные герои Краснодона.
Я незапланированно поднял руку. В президиуме произошел легкий переполох, но слово мне дали.
Я сказал:
– Ребята, как я завидую вам, потому что вы так уверены в себе. А вот у меня есть серьезный недостаток. Я не выношу физической боли. Я боюсь шприцев, прививочных игл и бормашин. Недавно, когда мне выдирали полипы из носа, я страшно орал и даже укусил врача за руку. Поэтому я не знаю, как бы я вел себя во время гестаповских пыток. Я торжественно обещаю всему собранию и вам, товарищ Фадеев, по-пионерски бороться с этим своим недостатком.