Ленина судили девять судей: трое из них были выдвинуты меньшевиками, еще трое — по одному от латышских и польских социал-демократов и от Бунда, и трое были выбраны самим Лениным. Главным судьей был назначен Рафаил Абрамович. Суд заседал дважды, каждый раз недолго. На заседаниях выступили три свидетеля, а затем была заслушана речь Ленина, произнесенная им в свое оправдание. Речь его была вызывающая; он не защищался, а, наоборот, нападал. Он заявил, что не может быть недопустимых методов в партийной борьбе, если партия раскололась. Раз она раскололась, значит, как партия она мертва и больше не существует. Его упрекнули в том, что он использует запрещенные средства борьбы. В ответ на все обвинения он с усмешкой возразил, что в борьбе все средства хороши, лишь бы они имели желаемый результат. Ленин воспользовался случаем напомнить «товарищам судьям», что борьба — дело серьезное, и ее должно вести до победного конца, то есть до полного разгрома противника. Четырежды в своей короткой речи он подчеркнул, что не понимает, как можно от него ожидать чего-то другого. Он свободен от каких-либо моральных соображений в отношении к монархии и точно так же считает себя свободным от моральных ограничений в отношениях с членами партии, с которыми расходится во мнении. Ленин заявил это во всеуслышание, прямо и открыто.
Его речь на партийном суде возымела эффект разорвавшейся бомбы. Это был ленинский гимн торжеству абсолютного нигилизма, детищу незабвенного Нечаева.
Он говорил:
«…Ибо после раскола для проведения этой кампании надо было разбить ряды меньшевиков, ведших пролетариат за кадетами, надо было внести смятение в их ряды, надо было возбудить в массе ненависть, отвращение, презрение к этим людям, которые перестали быть членами единой партии, которые стали политическими врагами, ставящими нашей с.-д. организации подножку в ее выборной кампании. По отношению к таким политическим врагам я вел тогда — и в случае повторения и развития раскола буду вести всегда — борьбу истребительную.
Говорят: боритесь, но только не отравленным оружием. Это очень красивое и эффектное выражение, спору нет. Но оно представляет из себя либо красивую пустую фразу, либо выражает в расплывчатой и неясно-смутной форме ту самую мысль о борьбе, сеющей ненависть и отвращение, презрение в массе к противникам, — о борьбе, недопустимой в единой партии, и неизбежной, необходимой при расколе в силу самого существа раскола, — мысль, развитую уже мной в начале речи. Как ни вертите вы этой фразы, или этой метафоры, вы не выжмете из нее ни грана реального содержания, кроме той же самой разницы между лояльным и корректным способом борьбы посредством убеждения внутри организации и способом борьбы посредством раскола, то есть разрушением враждебной организации, путем возбуждения в массе ненависти, отвращения, презрения к ней. Отравленное оружие, это — нечестные расколы, а не истребительная война, вытекающая из совершившегося раскола».
Вот так Ленин взвалил все на политических противников, окончательно развязав себе руки и присвоив себе право расправляться с неугодными ему людьми, как ему хотелось и когда ему хотелось. В дальнейшем, объявляя войну, он будет вести ее до полного поражения врага, не гнушаясь никакими средствами, никаким оружием, в том числе «отравленным». По его словам, раз партия раскололась, то она перестала существовать, а посему: «Существуют ли пределы допустимой борьбы на почве раскола? Партийно допустимых пределов такой борьбы нет и быть не может… Пределы борьбы на почве раскола это — не партийные, а общеполитические, или, вернее даже, общегражданские пределы, пределы уголовного закона и ничего более».
Ни на минуту не сомневаясь в правомерности своей политической линии, Ленин грубо использовал меньшевиков в своих целях. А меньшевики, потеряв к нему доверие, никак не могли исключить его из партии. Бывало, непрерывные склоки с ними истощали его силы, у него опускались руки от безысходности обоюдной- борьбы, но проходило время, и он возобновлял «военные действия» против них. Так было всегда, все четырнадцать лет этого противостояния. Но в результате он возьмет верх, загнав их в угол.
Методы, которые Ленин использовал в своей борьбе, не описаны ни в одном учебном курсе по марксизму. Ленин на все имел свое собственное мнение, и другого быть не могло. Он не спорил — приказывал. Есть подозрение, что чувство одиночества его иногда томило, и особенно болезненно на нем отразился разрыв с Мартовым. Годы спустя, больной, перенесший второй удар, он прошептал Крупской: «Говорят, что Мартов тоже умирает». Кто знает, может быть, в тот час, когда уже было слишком поздно, он осознал, что их раздоры того не стоили, ведь все равно все кончилось крахом.
Елизавета де К.
С того момента, как Ленин уехал из Самары, он полностью посвятил свою жизнь революции. Он был совсем как тот нечаевский заговорщик, человек обреченный, подчинивший собственные интересы, все свои таланты и способности единственной цели, которой он служил, можно сказать, с религиозным рвением. Его не интересовало искусство, — он не разбирался ни в живописи, ни в скульптуре, ни в музыке. В литературе он тоже был несведущ. Он жил в мире статистики и сухой диалектики, простейших грубых формул и надеялся, что, используя их наподобие магических знаков, он проникнет в заветные тайны управления государством. Ему нельзя было отказать в юморе, но юмор его был резкий подчас. Остроумным его нельзя было назвать. Он не обладал даром поддерживать живую, интересную беседу. Многие из тех, кто его знал, считали, что в его одержимости той самой единственной целью было что-то пугающее. Троцкий, который его недолюбливал, говорил, что Ленин в общении с людьми умел только повелевать. Сам Ленин привык видеть в себе этакого «неподкупного Робеспьера» русской революции.
Но бывали, бывали редкие моменты в его жизни, когда он забывал о своей роли выдающейся исторической личности и мог себе позволить настолько расслабиться, что на какое-то время навязчивая идея социальной революции отступала на второй план. Трижды в своей жизни он влюблялся. О его первой любви мало что известно, и, кажется, она была кратковременной. Аполлинария Якубова происходила из той же среды, что и Крупская. Они были близкими подругами и вместе работали в одной петербургской подпольной организации, выполняя функции связных и агитаторов. Крупская описывает, как они с Аполлинарией, переодевшись в простолюдинок и повязавшись платками, смешивались с толпой работниц. Таким образом они добывали сведения о положении на фабриках Торнтона и передавали их Ленину в форме отчетов, а он, используя собранный ими материал, сочинял листовки. Когда работницы фабрик выходили в конце смены из ворот, Крупская с Якубовой совали им в руки свежие листовки. На счету у этих двух молодых революционерок было великое множество подобных проделок. Аполлинария восхищала Ленина. Она была гораздо миловиднее Крупской и посмышленей; Крупская, правда, была мягкая по характеру и работящая. Кто-то из их общих друзей так описывал Якубову: «Широкоплечая, с яркими карими глазами, светлыми волосами и прекрасным цветом лица, она была воплощением здоровья». К этому можно было добавить быстрый ум, любовь к приключениям, популярность в своей среде; Аполлинария уже тогда успела занять особое место среди революционно настроенной молодежи Санкт-Петербурга.