— Пойдешь на конюшню дневалить.
— А не мой черед… — все еще не понимая, куражился казак.
— Вне очереди пойдешь! Понял?
— Это що, наряд? Взыскание? Да ты знаешь…
— Все знаю. За потребу неприкосновенного запаса накладываю…
— Щоб я пошел, щоб мне…
— Пойдешь! Я приказываю… — сухо и повелительно проговорил Захар, наблюдая за каждым движением своего друга. — Не забывай, Филипп, зараз война!
Филипп Афанасьевич мгновенно смолк и, посапывая в усы, дергал их, точно пытался стряхнуть намерзшие ледяные сосульки, как это бывает в лютую зиму. Однако мороз ударил только глубокой ночью, когда дружок Захара Торбы сменился после внеочередного дежурства.
В октябрьские сумерки полки снялись по боевой тревоге и вышли на большой смоленский шлях.
Торба посмотрел на компас. Светящаяся стрелка показывала, что войска движутся на восток.
В эту ночь конница шла каким-то сумбурным, безалаберным маршем: то стремительной, переходящей в галоп рысью, то медленно, шагом, а то подолгу по неизвестным причинам топталась на месте. Такой неравномерный марш выматывал всадников. Быстро наступала усталость, клонило ко сну.
— Эй, казак! Смотри, коню уши отгрызешь!.. — тыча эадремавшего в бок плеткой, говорил Шаповаленко. — Не вались на один бок, коню спину собьешь, наездник! Пешком топать придется.
— Почему стоим, хлопцы? Не марш, а яка-то хреновина…
По рядам пробежал было недружный смешок и тут же замер. Казаки, видя проходящий мимо людской поток, тревожно переговаривались. По мерзлой земле, скрипя и громыхая, катились брички, солдатские кухни. Ревел скот, повизгивали поросята. Где-то наперебой плакали ребятишки. Вперемежку с обозами и артиллерией, тарахтя пулеметными дисками и котелками, шла пехота.
— Передать по колонне, почему стоим! — раздалось по рядам.
— Делегатов связи в голову колонны, к генералу!
Обгоняя колонну, резвой рысью поскакали связные. По крепкой мерзлой земле дробно стучали копыта, выбивая подковами зеленоватые искры.
Конница снова тронулась, сначала тихим томительным шагом, а потом, обгоняя движущуюся пехоту, стала переходить на неровную, еще более утомляющую рысь.
— Не пыли, кавалерия! — долетели из пеших рядов насмешливые словечки.
— Хорошо им на конях-то!
— Эй, усатый! — крикнул Филиппу Афанасьевичу какой-то солдат. Торопись, дядя, а то немцы усы твои концами на затылке завяжут.
— Шило тебе в бок! Черт твой батько! — крикнул Шаповаленко и, стегнув плетью своего Чалого, поскакал вперед.
На рассвете конница повернула от большака на проселочную дорогу, втянулась в ближайший лес и расположилась на дневку.
Пройдя по жесткому чернотропью шестьдесят километров, неподкованные кони ложились на землю.
— Вываживай коней, не давай ложиться, — приказывали командиры.
— Сдается мне, хлопчики, що мы отходим, — качая головой, грустно проговорил Шаповаленко.
— Похоже, — подтвердил Буслов.
Филипп Афанасьевич расседлал захромавшего на марше Чалого и клочком сухой травы протер ему влажную спину.
— Нет, хлопчики, — не унимался Филипп Афанасьевич, — я больше никуда не поеду. Баста!
— Как это не поедешь? — удивленно спросил Буслов.
— Коня вам оставлю, а сам пешки назад.
— Куда назад? — улыбнувшись и тронув за плечо своего дружка, спросил Торба. Он сам не понимал толком всей лихорадочной спешки похода, но чувствовал, что во всем этом есть какая-то серьезная причина, известная лишь генералу Доватору. Уж он-то, наверное, знал, куда и зачем ведет свои части.
— В партизаны уйду! Точка! — решительно заявил Филипп Афанасьевич. Хай другие втикают. А я воевать буду.
— Да как же ты, милаш, пойдешь в партизаны, когда находишься в регулярных частях Красной Армии? — возразил Буслов.
— Очень просто. Я доброволец! Ты можешь понять или нет? Куда хочу, туда и пойду. Ежели мы будем совершать этакие марши, то, наверное, скоро до Кубани дойдем.
— Может, это стратегический маневр… — заметил Торба.
— Я хочу фашистов бить, вот у меня какая стратегия. Сколько верст от Москвы до Смоленска? Четыре сотни. По шестидесяти в сутки — это, значит, через неделю до Москвы доедем. А потом до Кубани. Там нас колгоспнички встренут и скажут: «Здорово, Филипп Афанасьевич! Що же вы, дорогой наш защитничек, так запыхались, кажись, и не жарко?» Що я скажу: «Зараз с войны…» «Так, так, — скажут, — а що ж вона за така война, що на вас и царапинки не видно? А где же вона та победа, о которой вы нам так добре расписывали на собрании, колысь на фронт уезжали и в грудь себя папахой вдаряли?»
Филипп Афанасьевич обвел всех присутствующих грозным взглядом, снял шапку и вытер ею начавшую лысеть голову. Казаки неловко топтались на месте. Настроение у всех было подавленное. Каждый, казалось, чувствовал за собой какую-то скрытую вину, которая начала обнаруживаться, выползать на свет во всей своей неприглядности.
— Як бы у меня глаза на спине булы, — продолжал Филипп Афанасьевич, я тоди, мабудь, поморгав. А то они на лбу, и совесть тут, — ударяя себя в грудь, закончил он.
— А як же ты можешь кинуть армию? Это, знаешь… — нерешительно начал Захар.
Но Шаповаленко его прервал:
— Що кинуть? Я не кидаю, а биться иду! Ты меня дисциплинством не вкоряй! Я знаю, як треба поступить русскому чоловику! Не сговаривай уйду!
— А куда же ты уйдешь?
— Ко всем чертям…
— Это очень далеко, Филипп Афанасьевич, — неожиданно раздался сзади голос Доватора.
Он всегда появлялся там, где его меньше всего ждали. Захочет проверить подразделение, выберет какую-нибудь прямую «дорогу» через кусты или по болоту, прыгает с кочки на кочку и как из-под земли вырастает перед глазами повара на эскадронной кухне или же на конюшне перед растерявшимся дневальным.
Разведчиков Доватор всегда держал у себя под рукой, поэтому располагались они неподалеку от штаба. Относился он к ним с особенным уважением, часто навещал, но предъявлял к ним больше, чем ко всем остальным, требований по службе.
На этот раз неожиданное появление Доватора в генеральской форме вызвало растерянность. Новое звание порождало глубокое уважение и почтительность и вместе с тем проводило между командиром кавгруппы и подчиненными определенную грань. Раньше, когда Доватор был полковником, у разведчиков с ним как-то сами по себе установились необычайно простые взаимоотношения. Разведчики это принимали как знак должного внимания к их опасной и почетной профессии. Поэтому удержаться на чисто официальной субординации было трудно. Они охотно шли на откровенный разговор с полковником, пели при нем песни, весело шутили, балагурили. Но с генералом, с их точки зрения, такие вольности были уже совсем недопустимы.