Гоген был вовсе не прочь, чтобы накануне открытия выставки его талант был признан официально. Поэтому он предложил в дар Люксембургскому музею одну из своих лучших таитянских картин - "Иа Орана Мариа". Но тщетно. Хранитель Люксембургского музея Леонс Бенедит отверг этот дар, по-видимому, сочтя его неприличным. Так же тщетно просил Гоген дирекцию Департамента изящных искусств, чтобы государство купило у него одну или две картины, как ему было обещано, когда на него возложили его бесплатную миссию. Однако с той поры в Департаменте изящных искусств сменился директор. На место Ларруме пришел Анри Ружон[106], - человек совершенно академических вкусов[145]. Он с решительным видом заявил Гогену:
- Я не стану поощрять ваше искусство, которое меня возмущает и которое я не понимаю. Оно слишком революционно и вызовет скандал в наших изящных искусствах.
- В искусстве, - ответил Гоген, - все те, кто шли другим путем, чем их предшественники, заслужили прозвище революционеров и, однако, только они и были настоящими мастерами.
И так как Гоген продолжал настаивать на своей просьбе, ссылаясь на обещание Ларруме, Ружон оборвал его:
- Вы можете подтвердить это документом?
Письменного обязательства Ларруме у Гогена не было, и на этом беседа закончилась.
В начале ноября в галерее Дюран-Рюэля на улице Лаффит Гоген выставил сорок одну картину, написанную на Таити, а кроме того еще три картины, написанные в Бретани, и две скульптуры. Бретонские картины призваны были как бы напомнить о единой линии его творчества.
В Океании при тамошнем ярком свете да еще из-за своего слабого зрения Гоген находил, что его картины очень "тусклы по цвету". Теперь он, конечно, судил о них совсем по-другому. Он был настолько уверен в значении своих таитянских произведений, считал их настолько выдающимся явлением в современном искусстве, что назначил за каждую из картин довольно высокую цену, а за некоторые, не задумываясь, запросил три тысячи франков. Дюран-Рюэль счел, что цены эти непомерно высоки, и, очевидно, был прав, потому что до той поры еще ни одно из произведений Гогена не было продано дороже, чем за девятьсот франков. Но Гоген, неколебимый в своем высоком мнении о себе и о своем искусстве, не желал слушать никаких разумных советов. Ставка в этой игре была для него слишком важна. Он не хотел ее снижать. Недаром его мать ответила когда-то Эченикве, предложившему ей полюбовно договориться после смерти дона Пио: "Либо все, либо ничего". Ответ, характерный для мечтателей. Они плывут, глядя на звезды, но не замечая мелей и подводных камней.
В том, что его выставка вызовет большой интерес, Гоген не ошибся - он мог убедиться в этом уже в субботу, в день вернисажа. Судьба художника, уехавшего на край света, жившего среди туземцев и по слухам пожертвовавшего ради живописи обеспеченным положением, женой и детьми, возбуждала любопытство публики. Однако, наблюдая за реакцией первых посетителей, Гоген почувствовал сомнение, а вскоре ему пришлось смириться с очевидностью: его таитянские работы вызывали недоумение всех этих мужчин и женщин, которые, покачивая головой и сдерживая смешки, разбирали названия на маорийском языке. Вокруг Гогена толпились его друзья-литераторы - Шарль Морис, Жюльен Леклерк, художники-наби Боннар и Вюйар, они выражали ему свое восхищение. Дега выказал свое, купив одну из картин[146]. Малларме, этот певец белизны, "чистых ледников эстетики", восхищался ясными красками картин: "Непостижимо, - говорил он, - как можно вложить столько тайны в такую яркость". Но, несмотря на эти восторги, Гоген понимал, что провалился. А он-то был уверен, что публика сразу оценит его таитянские картины и он получит наконец признание, которое положит конец его заботам, нищете и горестям, бессмысленной погоне за деньгами, разлуке с семьей. Но он уже понял, что этого не будет. Довольно было прислушаться к разговорам вокруг. Его не понимали. Его не приняли. "Red dog!" в ужасе восклицала какая-то англичанка, показывая на одну из картин. Виданное ли это дело - красные собаки, синие деревья? "Из рук вон плохо и бессмысленно!" - заявил доктор де Беллио.
Жребий был брошен - Гоген проиграл. Появившаяся 14 ноября статья Мирбо уже не могла изменить отношения публики. "Если хотите позабавить ваших детей, сводите их на выставку Гогена, - писали газеты. - Они посмеются, глядя на раскрашенные картинки с изображением четвероруких самок, возлежащих на биллиардной сукне, которые еще расцвечены туземными словечками". Моне и Ренуар не скрывали своего враждебного отношения. Писсарро, посетивший выставку одним из последних, обвинил Гогена в том, что он "ограбил дикарей Океании", и напрямик заявил художнику, что манера, в которой написаны его таитянские картины, ему не принадлежит.
Гоген безмолвно присутствовал при крахе своих мечтаний. Его снедала тоска. Серовато-зеленые глаза ("глаза человека с планеты Марс" - по выражению Ван Гога) все глубже прятались под тяжелыми веками. С болью в сердце смотрел он на свои картины. Насмешки, издевки не могли поколебать его уверенности. Никто, ничто, никакой провал не разубедит его в том, что его произведения хороши, что он "величайший художник нового времени". Он страдал, замыкаясь в горделивой неприступности. Больше чем когда бы то ни было, он требовал всего или ничего. Высокомерно и презрительно он отвергал предложения любителей живописи, которые просили его сделать скидку. Такое поведение возмущало Дюран-Рюэля, оскорбляя в нем не только коммерсанта, но в первую очередь человека. Богатый буржуа, католик, благомыслящий консерватор, сторонник старых традиций ("ваша ужасная Революция" - говорил он о событиях 1789 года), Дюран-Рюэль не мог испытывать к Гогену ничего, кроме неприязни. Дело кончилось тем, что он перестал появляться в своей галерее, когда там находился художник.
А Гоген стал теперь щеголять в весьма эксцентрическом одеянии. На седеющих волосах высокая каракулевая папаха, длинный и широкий синий плащ с галуном накинут на коричневый китель. На руках белые перчатки. Он опирался на резную трость с жемчужиной в набалдашнике. Это причудливое одеяние было как бы вызовом Парижу, который его отверг. Разрыв углублялся. "Мне здесь не на что надеяться", - говорил Гоген.
Невзгоды, перенесенные Гогеном за десять лет со времени жизни в Копенгагене, лежали на нем тяжелым грузом. У него уже не было прежних сил, былого задора. В сорок пять лет, с больным сердцем, он чувствовал себя усталым, "почти стариком", и день ото дня у него оставалось меньше энергии для борьбы, все такой же тщетной. Никогда не добиться Гогену того, к чему он стремится. Никогда не будет у него уверенности в завтрашнем дне. Никогда не сможет он с торжеством объявить жене, что победил, и их совместная жизнь снова наладится. Никогда! "Прошу тебя не забывать, что у тебя есть дети", сухо твердила ему Метте, упорно требуя половины орлеанского наследства, а формальности с его получением затягивались. Гоген потерпел поражение на всех фронтах. Иногда, в гостях у Мориса, глядя на играющую в доме девочку, художник гладил ее светлые волосы и рассказывал о своих собственных детях. Закрыв глаза, он говорил глухим голосом, точно обращаясь к самому себе. Он говорил о них так, как говорят о мертвых. И машинально перебирал локоны девочки. Никогда Гогену не стать снова отцом Алины и четырех сыновей... Никогда! "Дочурка моя",- бормотал он...