– Если 50 и более миллионов человек на занятых территориях, плохо ли, хорошо ли, но надо было снабжать продовольствием, то можно было прокормить и еще два-три миллиона ленинградцев. Ведь как раз блокада обрекала их на голодную смерть.
Фельдмаршал не имел никакого представления о намерениях Гитлера уничтожить часть русского народа, как и о боязни Гитлера, что Ленинград, старый Петербург, наизападнейший город и бывшая столица Российской империи, вновь может стать мощным центром свободной национальной России. Внимательно слушал он доводы Малышкина и Жиленкова. Казалось, с его глаз спадала пелена.
Лист рассказывал о своих разногласиях с Гитлером по поводу одновременного проведения военных операций на сталинградском и на кавказском направлениях. Он предостерегал Гитлера от этого и хотел уйти в отставку. Отставка его сперва не была принята; но однажды, когда уже вырисовывалась катастрофа, Кейтель сообщил ему по телефону из Главной квартиры: «Теперь вы можете сделать то, что намечали раньше». На жаргоне Главной квартиры это было равнозначно освобождению от должности.
Уже упомянутый ранее чисто военный склад мышления Гудериана постоянно толкал его на споры о политическом и психологическом значении занятия Москвы. Доводы Малышкина приводили его в смятение, и он почти ежедневно появлялся у нас со всё новыми вопросами.
Сильное впечатление производил твердый характер Гудериана и его поведение при выпадах американского конвоя против пленных. Так, однажды, когда один назойливый сержант угрожал ему карабином, он стоял и спокойно смотрел на него. Я был рядом с Гудерианом, и нам удалось заставить сержанта опустить оружие.
Несправедливо упрекать этого совершенно аполитичного генерала танковых войск, что он после 20 июля принял от Гитлера пост начальника Генерального штаба. Гудериан был близок к людям 20 июля, но об этом знали лишь немногие. Он должен был считаться с тем, что Гитлер может назначить начальником Генерального штаба человека из СС, имя которого даже уже называли. Назначение же неквалифицированного дилетанта на этот ключевой пост могло иметь в его глазах катастрофические последствия.
Лучше всего проблемы Освободительного Движения понимал фельдмаршал фон Вейхс. Он интересовался ими уже с 1941 года. Занимал его также Гитлер и его комплекс непогрешимости. В письме к Малышкину, которое я перевел на русский язык и копия которого у меня сохранилась, Вейхс изложил свои мысли.
Хильгер рассказывал много интересного о своей дипломатической деятельности в Москве. (С Малышкиным он говорил по-русски.) Он был опытным дипломатом и верой и правдой служил своему народу.
Однажды к нам доставили фон Тиссена, одного из крупнейших немецких промышленников. Он вначале поддерживал Гитлера, но потом отошел от него. Старик совершенно обессилел и только за шахматами, казалось, забывал окружающее. Малышкин был прекрасным шахматистом, и мы с ним чередовались, чтобы оказать скромную услугу старику в широкополой соломенной шляпе.
Но среди пленных были и неприятные люди, обделывавшие свои не всегда честные делишки. Таким был бывший «придворный фотограф» Гитлера Гофман, не находивший теперь ни одного хорошего слова для своего «Адольфа». Как и многие другие, Гофман уверял, что он «никогда не был нацистом».
Жиленков, без сомнения, был наилучшим товарищем, которого можно было себе пожелать в плену. Гордый и независимый в отношениях с победителями, всегда готовый помочь и жертвенный в отношении всех остальных. Он раздавал свои сигареты и часто даже часть своего пайка.
Он чинил обувь и одежду. Каждое утро он собирал и уничтожал во дворе американские окурки, чтобы, как он говорил: «уберечь немецких пленных от искушения и унижения».
Бывшему гаулейтеру Вартегау, сильно исхудавшему Грейзеру, Жиленков, проходя мимо, подсовывал иногда что-нибудь съестное, когда тот, сидя один за столом (остальные избегали его), жевал свою скудную пищу. Он жалел даже и этого человека, которого раньше никогда не видел.
Этот некогда высокого ранга политический комиссар и генерал вспомнил опыт своей жизни беспризорника и развил поразительную деятельность, в которой сочетались ловкость, находчивость, юмор и чисто русская человечность. Ему помогали многие русские офицеры. Наша комната вскоре стала временами походить на сапожную или портняжную мастерскую. Материал и инструменты Жиленков доставал у американцев легально или же, как он говорил, «с маленьким взломом» кладовой, в которой американцы хранили постельные принадлежности, брезент и другие вещи.
Так мы и жили изо дня в день.
И вот, однажды утром произошло невообразимое. По дороге к столовой маленькую русскую группу американцы остановили и окружили. Стали выкликать имена, среди них Малышкина, Жиленкова и других офицеров. Меня отделили от русских. Им же приказали принести свои вещи. Русские обнимали меня и целовали на прощание.
– Это конец, – сказал Малышкин. – Спасибо вам, Вильфрид Карлович, за всё, что вы сделали для нас и для нашего народа. Когда-нибудь военнопленные, красноармейцы и остовцы также поблагодарят вас. Но мы не доживем до этого дня.
Нас разделили. Я побежал к фельдмаршалам и крикнул им:
– Это выдача!
Лист, Вейхс и Гудериан пошли к стоявшему поблизости американскому капитану, бывшему всегда лояльным и даже дружелюбным в отношении нас, и закричали: «Мы протестуем? Наши русские товарищи не должны быть выданы Советам!»
Славный парень – американец – успокаивал нас, говоря, что он только выполняет приказ и что русских переводят в другой лагерь. Он лично не допускает мысли о выдаче русских. Это шло бы вразрез с традициями американского народа.
Еще и сегодня я вижу их стоящими там – трех немцев: двух маршалов и одного генерала, – некогда могущественных людей, а теперь беспомощных просителей, а перед ними – молодого американца, явно искренне верящего в традиции своей великой нации.
Мы тоже верили в право, – мы еще не знали, что в Ялте понятие права было попрано.
Вечером того же дня Вейхса и меня посадили на грузовик и повезли в неизвестном направлении. Вейхс был совсем больной и еле шел. Нас высадили во дворе какого-то барачного лагеря.
Когда нас вели по длинному коридору, Вейхс шел согнувшись и с большим трудом. В последний раз я видел Вейхса в тот момент, когда солдат пинком ноги втолкнул его в камеру. Старик рухнул на пол.
Меня ввели в камеру № 97. Дверь за мной захлопнулась.
Камера – зарешеченная дыра с двухэтажными деревянными нарами. На нарах – мешки с соломой. Камера была так узка, что вытянуть руки в стороны я не мог.
Мне следовало бы, возможно, на этом кончить свои записки. Личные переживания, обычно, интересны лишь близким. Но, описав мои личные переживания на фоне больших событий, может быть, я всё же могу коротко оглянуться на мое одиночество в тюрьме.