Мальчики мальчиками, но у Сомова был настоящий друг – Мефодий Лукьянов (1892-1932), по прозвищу Миф. Знакомство с 18-летним юношей произошло в 1910 году. С Мефодием Сомов вместе жил сначала на ферме в Нормандии, а затем снимал квартиру в Париже. Когда Миф заболел, то Сомов в отчаянии писал сестре:
«За эти тревожные дни я много передумал о Мефодии, о том, что я часто был очень гадким, жестоким. Что все его вины – маленькие, ничего не значащие и что у меня просто придирчивый нрав. Что меня никто не любил, как он. Кроме, конечно, тебя…»
В дневниках и письмах разбросаны признания Сомова о своем плохом характере. Как объяснял его сам Сомов?
В его записях постоянно мелькают слова «скучно» и «тоскливо». Ему даже во Франции было «сюошно», а тем более на лукулловых обедах у московских купцов, где он просто изнывал от скуки.
Сомов был эгоцентристом. Любил только себя. По существу, он заново воскресил карамзинский тезис: «Что может быть интереснее самого себя». Об этом он честно поведал своему дневнику 14 декабря 1915 года: «Я, как ни хочу, не могу никого любить, кроме себя. И Анюты». Сестра – как бы вне конкуренции.
И еще одна примечательная запись:
«Свойство моей души. Меня всегда с детства влекло вдаль от переживаний минуты (которой я не умел наслаждаться и до сих пор не умею) в какую-то мне светлую точку, чтобы поскорее быть завтра. В молодости это приятно, но это осталось, и теперь для меня страшно, когда эта точка старость и смерть…»
Неумение жить данным моментом, данной минутой и невозможность любить других не могли не отразиться на творчестве Сомова. Не любя сам, он не получал любви взамен. Его живые модели и даже неживая природа как бы сопротивлялись, не хотели полностью раскрываться перед художником. И от их сопротивления он искренне страдал.
Вот только некоторые записи: «Рисовал с тоскою…» (13 мая 1914). «Работал скверно…» (4 декабря 1915). «Рисовал… никогда не был так беспомощен…» (8 января 1916). «Масло не моя сфера. Хотелось плакать…» (19 апреля 1916).
«Его характер, в своей основе непосредственный и простой, был осложнен целым рядом черт, носивших безусловно болезненный характер, – так считал племянник Сомова Евгений Михайлов. – Эти черты заключались у К. А. в болезненной неуверенности в себе, в болезненном умалении своих способностей, замкнутости характера и в постоянном недовольстве собой, своей работой, своей жизнью и людьми».
Подведем промежуточный итог. Одинокий, неженатый, неспособный любить женщин и вообще людей, однако очень талантливый и модный художник, находивший утешение (вдохновение, просветленность, отраду, наконец деньги) в работе, как он все-таки жил, брел (это уже исключительно по-сомовски – не шел, а именно брел) по дороге жизни? О чем думал? О чем переживал? Что его тревожило? Что вызывало в нем эмоциональный отклик? Чего боялся он и страшился наконец? Ответы на эти и другие вопросы попытаемся найти в его дневниках и письмах.
Не будем ворошить детский и юношеский период жизни («Какой я гадкий был…» – вспоминал он в одном из писем к сестре). Возьмем только зрелого Сомова – человека и художника.
Быт и бытие в России и вне ее
«Читал отрывки из «Дневника» Барбье. Владелец прежний этих книг облегчил мне задачу, отчеркнув все то, что меня может интересовать: быт, эротику, скандалы, сплетни…» (28 сентября 1916).
«…смятение в правительстве, на фронте ужасно. Ночью долго не мог заснуть, придумывал в подробностях красок картину, которую хочу теперь писать, – «Пантомима». Действие будет проходить в летнем открытом боскетном театре, какой мы вчера с Анютой рассматривали в Павловске…» (22 июля 1917).
«Дивный день, жаркий. Ходил стричься, стригла нелюбезная, противная девица. Теперь все грубы, ленивы и как бы тебе делают милость…» (29 июля 1917).
«Вечером дома читал, как и прочие вечера, Боккаччо по-итальянски…» (16 декабря 1917).
Между двумя предыдущими записями произошел октябрьский большевистский переворот, но Сомов по-прежнему далек от политики, его мало волнует то, что происходит на улице, вот дом – это совсем другое дело.
«Я перебрался со своей квартиры, которую сдал, в две комнаты к Анюте. Мне трудно было продолжать мою красивую и роскошную жизнь. Пришлось отпустить прислугу и сжаться со всеми моими вещами в две комнаты. Они вышли похожими на склад мебели…» (из письма к Званцевой, 7 октября 1918).
«Сюжет картины, надуманной как-то ночью… Неясная луна. Колдунья над очагом: искры. По воздуху летят на скелетах лошадей, метлах колдуны и черти. Эротические объятия. Молодая бледная или труп, или в летаргии…»
«Анюта и дети ушли на лекцию Радлова обо мне… передала мне содержание лекции Радлова, она мне понравилась в ее изложении. Но было мало слушателей, все уродливые старые девы…» (15 марта 1919).
«Начал другой пошлый рисунок: маркиза (проклятая!) лежит на траве, поодаль двое фехтуются… Вышла гадость…» (7 июня 1919).
Маркизы – как навязчивый сон. А реальность-то совсем иная.
«Не работал. Ходил с салазками в Дом искусства за пудом овощей. Порядочно уморился…» (5 января 1920).
Из письма к Званцевой:
«Теперь мы все мучаемся от холода… Работаю я завернутый и закутанный, как на улице. Но я все же очень много работаю и благодарю судьбу, что могу без помех заниматься своим искусством. В общем же жизнь идет грустно и неинтересно, очень мало кого вижу из тех, кого хотелось бы видеть…» (26 января 1920).
Из дневниковых записей:
«После обеда пошел к Кустодиеву. Шел 1 ч. 20 минут. По дороге любовался видом Петербурга. Свинцово-чернильное небо и вода, и все здания освещены солнцем. Была одно время и красивая радуга, которую я внимательно рассматривал…»
«Сегодня мне 51 год. Но чувствую себя молодым, волосы по-прежнему очень густые, хотя цвета соли с перцем, зубы тоже ничего. А душой я иногда себя чувствую молодым, несмотря на старческие привычки и капризы…» (1 декабря 1920).
«Вечером Анюта пела в Доме искусства перед избранной публикой человек в 50. Пела хорошо. Я у рояля…» (17 июля 1921).
«Рано встал, был на выносе тела Блока. Бесконечное количество народа. Проводил до Тюремного переулка…» (10 августа 1921).
Блок умер. Гумилева расстреляли. ЧК хватает и сажает интеллигентов. Все клокочет и содрогается, но внутренний мир Сомова остается практически непоколебимым, там свои страсти и свои наслаждения…
«Долго читал «Домби и сына» и наслаждался…» (20 января 1922).
«Ходил менять сапоги, выданные мне на одну ногу… Вечером с Анютой… в музей к Нерадовским. Чудный вечер… В саду соловей и сирень. Долго ходили по музею, который перестраивается. Смотрели в сумерках картины… Гуляли по саду, зашли в беседку на Мойке. Все было необыкновенно красиво…» (8 июня 1922).