Некоторые – очень немногие – были с девушками секретарско-продавщицкого вида. Девушки сначала чувствовали себя несколько натянуто, но постепенно оживлялись и позволяли отцам семейств их скромные вольности.
Я вспомнил: «Их добросовестный ребяческий разврат».
Где они – мрачные гангстеры с жевательным табаком во рту и пистолетами на кожаных ремнях под мышкой? Где изможденные морфинисты и жрицы порока с гипнотизирующими глазами, платиновыми браунингами в крокодиловых сумочках?
Я был разочарован.
– Между нами, это не бар Джека Руби, сэр, – понизив голос, сказал у выхода швейцар, оценивший полученный доллар. – Шоферы возят сюда туристов и, конечно, кое-что получают от администрации…
– То-то я и гляжу, что вокруг сплошные отцы семейств, – сказал я недовольно.
– Отцы семейств – это основные посетители всех ночных баров, сэр, – мягко улыбнулся швейцар. – Между прочим, Освальд был тоже отцом семейства. Настоящий бар Джека Руби – это следующая дверь налево, но он теперь закрыт. Смею вас заверить, сэр, что он ничем не отличается от нашего. Так что обмана почти никакого…
Мы вышли и подошли к двери, где находился бывший бар Джека Руби. На двери висела фанерная дощечка с надписью: «Спортивная школа для подростков, опекаемая полицией города Далласа».
У сенатора Роберта Кеннеди были странные глаза.
Они всегда были напряжены.
Голубыми лезвиями они пронизывали собеседника насквозь, как будто за его спиной мог скрываться кто-то опасный.
Даже когда сенатор смеялся и червонный чуб прыгал на загорелом, шелушащемся лбу горнолыжника, а ослепительные зубы скакали во рту, как дети на лужайке, его глаза жили отдельной настороженной жизнью. Сегодня, в день своего рождения, сенатор был в ярко-зеленом пиджаке, малиновом галстуке-бабочке, веселеньких клетчатых брюках и легких замшевых башмаках. Но вся эта пестрая одежда, казалось, была рассчитана на то, чтобы отвлечь гостей от главного – от глаз хозяина.
Энергичные руки сенатора помогали гостям снимать шубы, трепали по стриженым головам многочисленных кеннеденков, составивших домашний джаз и упоенно колотивших по металлическим тарелкам. Тонкие губы сенатора улыбались, хорошо зная, как обаятельно они умеют это делать, и вовремя успевали сказать каждому гостю что-нибудь особенно ему приятное.
Но глаза сенатора – два синих сгустка воли и тревоги – никого не гладили по головам, никому не улыбались.
Они обитали на лице, как два непричастных к общему веселью существа. Внутри глаз шла изнурительная скрытая работа.
– Запомните мои слова – этот человек будет президентом Соединенных Штатов, – сказал, наклоняясь ко мне, Аверелл Гарриман.
За столом владычествовал знаменитый фельетонист Арт Бухвальд, похожий на благодушного, упитанного кота, который, однако, время от времени любит запустить когти в тех, кто его гладит.
Арт Бухвальд артистически демонстрировал свою независимость, с легкой ленцой высмеивая всех и вся, включая хозяина дома.
Умные короли всегда приглашали на праздник беспощадно ядовитых шутов. Шуты высмеивали королей в их присутствии, отчего те выглядели еще умнее. Прирученный разоблачитель не страшен, а скорее полезен. Но это понимали только умные короли.
И Роберт Кеннеди хохотал, восторгаясь талантливым издевательством Бухвальда, обнимал фельетониста и чокался.
Но глаза сенатора продолжали работать.
Между тем затеяли игру в жмурки.
Длинноногая художница, надвинув черную повязку на глаза, неуверенно бродила по комнате, ищуще простирая в воздухе руки, окутанные красным газом.
Ее пальцы с маникюром лунного цвета, чуть шевелясь, приблизились к язычку пламени, колыхавшемуся над свечой.
– Осторожней, огонь… – сказал стоящий неподалеку сенатор.
– А, это ты, Бобби, – засмеялась женщина и бросилась на его голос.
Бобби ловко увернулся и отпрыгнул к стене.
Но женщина с черной повязкой на глазах шла прямо на него, преграждая раскинутыми руками пути к отступлению.
Бобби прижался к стене, словно стараясь вжаться в нее, но стена не впустила его в себя.
Когда праздник уже захлебывался сам в себе, мы стояли с Робертом Кеннеди одни в коридоре. У нас в руках были старинные хрустальные бокалы, в которых плясали зеленые искорки шампанского.
– Скажите, а вам действительно хочется стать президентом? – спросил я. – По-моему, это довольно неблагодарная должность.
– Я знаю, – усмехнулся он. Потом посерьезнел. – Но я хотел бы продолжить дело брата.
– Тогда давайте выпьем за это, – сказал я. – Но чтобы это исполнилось, по старому русскому обычаю бокалы до дна, а потом об пол…
Роберт Кеннеди неожиданно смутился, взглянув на бокалы.
– Хорошо, только я должен спросить разрешения у Этель. Это фамильные, из ее приданого…
Он исчез с хрустальными бокалами, а затем появился еще более смущенный:
– Жены есть жены… Я взял в кухне другие бокалы, какие попались…
Меня несколько удивило, как можно думать о каких-то бокалах, когда произносится такой тост, но, действительно, жены есть жены.
Мы выпили и одновременно швырнули опустошенные бокалы, но они не разбились, а, мягко стукнувшись, покатились по красному ворсистому ковру.
Работа в глазах сенатора прекратилась. Они застыли, уставившись на неразбившиеся бокалы.
Роберт Кеннеди поднял один из них и постучал пальцем по стеклу. Звук получился глухой, невнятный.
Бокалы были из прозрачного пластика.
В соборе чилийского города Пунта-Аренас, стоящего над проливом Магеллана, заканчивалась воскресная проповедь.
– И да пребудет смирение в сердцах ваших… – мерно гудел под каменными сводами мягкий баритон священника, во время повышения голоса по-актерски отдалявшего лицо от микрофона. – И да не смутит вас мысль о возмездии, ибо право на возмездие в руках Господних, а не в руках человеческих…
Подтянутый благообразный старик в черном сюртуке, гораздо больше похожий на священника, чем сам священник, внимательно слушал проповедь, положив руки на палку с острым металлическим наконечником. Выходя из собора, старик достал черный кошелек и аккуратно положил в деревянный ящичек с надписью «Для пожертвований» несколько бумажек. Со стариком раскланивались, он отвечал величавыми кивками. Видно было, что он пользуется уважением в городе.
По выходе из собора старик вынул другой кошелек – уже для мелочи – и так же величаво опустил по монетке в протянутые руки нищенок.
– Грасиас, абуэло[19], – говорили нищенки, кланяясь. – Да хранит вас Дева Мария, абуэло.
– Буэнос диас, абуэло, – выжидательно выстроились несколько оборванных портовых мальчишек в тельняшках с чужого плеча. – Сегодня воскресенье – день мороженого, абуэло…
Старик погладил их по головам и сделал жест мороженщику.
– Грасиас, абуэло!.. – восторженно закричали мальчишки и бросились наперегонки к лотку. – Мне манговое! А мне из фрута-бомбы!..
Абуэло не торопясь шел по скверу, где стояла знаменитая бронзовая фигура патагонца. Одна нога патагонца была до блеска вытерта руками суеверных моряков, – по преданию, прикосновение к ней приносило счастье.
Видно было, что абуэло нашел свое счастье в Пунта-Аренас.
Увидев на аллеях обрывки газет, конфетные бумажки, абуэло аккуратно натыкал их на острый наконечник палки и сбрасывал в урну. На первый взгляд можно было подумать, что он работает дворником, но это было своеобразное хобби – абуэло любил чистоту. Говорят, на его рыбоконсервном заводе люди работали в белых халатах, а в разделочных цехах были установлены специальные опрыскиватели, отбивающие дурной запах. Абуэло не выносил дурного запаха.
Мало кто в этом городе знал, что абуэло, этот добрый дедушка, не кто иной, как бывший оберштурмбаннфюрер СС Карл Рауф – один из создателей и внедрителей знаменитых «душегубок»!
Не следил ли он и там за чистотой?
Не устанавливал ли он и там опрыскиватели, отбивающие дурной запах?
Впрочем, для многих людей прошлое как деньги: оно не пахнет.
11. Виноград любит босые ступни
Абхазский крестьянин Пилия был примерно ровесником оберштурмбаннфюрера СС Рауфа, но между ними была существенная разница: Рауф всю жизнь давил людей, а Пилия – виноград.
– Виноград не любит, когда его давят прессом, – говорил Пилия, рассматривая на свет граненый стакан с самым лучшим вином мира – настоящей деревенской «изабеллой», дымчато-розовой, как закат при хорошей погоде. – Виноград любит босые ступни. Они не перетирают косточек, и поэтому вино такое мягкое. За нежность виноград платит нежностью. Иащуп[20].
Со мной был кубинский поэт Эберто Падилья.
Эберто первый раз попал в абхазский дом, и для него все было внове: и копченые турьи ребра, которые надо было обмакивать в жгучий коричневый ткемали с плававшей в нем крошеной зеленью, и шлепнутая прямо на дощатый стол дымящаяся мамалыга с кусками сулугуни, уже начавшего плакать в ней чистыми детскими слезами, и скользившие за нашими спинами безмолвные как тени женщины в черном, и гортанные песни мужчин, и особенно мудрость тамады – старика Пилии.