Я поднял взгляд, ожидая увидеть улыбку, но его бледное лицо не улыбалось.
– Иногда стать революционером может помочь велосипед, – сказал команданте, опускаясь на стул и осторожно беря чашечку кофе узкими пальцами пианиста. – Подростком я задумал объехать мир на велосипеде. Однажды я забрался вместе с велосипедом в огромный грузовой самолет, летевший в Майами. Он вез лошадей на скачки. Я спрятал велосипед в сене и спрятался сам. Когда мы прилетели, то хозяева лошадей пришли в ярость. Они смертельно боялись, что мое присутствие отразится на нервной системе лошадей. Меня заперли в самолете, решив мне отомстить. Самолет раскалился от жары. Я задыхался. От жары и голода у меня начался бред… Хотите еще чашечку кофе? Я жевал сено, и меня рвало. Хозяева лошадей вернулись через сутки пьяные и, кажется, проигравшие. Один из них запустил в меня полупустой бутылкой кока-колы. Бутылка разбилась. В одном из осколков осталось немного жидкости. Я выпил ее и порезал себе губы. Во время обратного полета хозяева лошадей хлестали виски и дразнили меня сандвичами. К счастью, они дали лошадям воду, и я пил из брезентового ведра вместе с лошадьми.
Разговор происходил в 1963 году, когда окаймленное бородкой трагическое лицо команданте еще не штамповали на майках, с империалистической гибкостью учитывая антиимпериалистические вкусы левой молодежи. Команданте был рядом, пил кофе, говорил, постукивая пальцами по книге о партизанской войне в Китае, наверно, не случайно находившейся на его столе. Но еще до Боливии он был живой легендой, а на живой легенде всегда есть отблеск смерти. Он сам ее искал. Рассказывали, что команданте неожиданно для всех вылетел вместе с горсткой соратников во Вьетнам и предложил Хо Ши Мину сражаться на его стороне, но Хо Ши Мин вежливо отказался. Команданте продолжал искать смерти, продираясь, облепленный москитами, сквозь боливийскую сельву, и его предали те самые голодные, во имя которых он сражался, потому что по его пятам вместо обещанной им свободы шли каратели, убивая каждого, кто давал ему кров. И смерть вошла в деревенскую школу Ла-Игеры, где он сидел за учительским столом, усталый и больной, и ошалевшим от предвкушаемых наград армейским голосом гаркнула: «Встать!» – а он только выругался, но и не подумал подняться. Говорят, что, когда в него всаживали пулю за пулей, он даже улыбался, ибо этого, может быть, и хотел. И его руки с пальцами пианиста отрубили от его мертвого тела и повезли на самолете в Ла-Пас для дактилоскопического опознания, а тело, разрубив на куски, раскидали по сельве, чтобы у него не было могилы, на которую приходили бы люди. Но если он улыбался умирая, то, может быть, потому, что думал: лишь своей смертью люди могут добиться того, чего не могут добиться своей жизнью. Христианства, может быть, не существовало, если бы Христос умер, получая персональную пенсию.
А сейчас, держа в своей еще не отрубленной руке чашечку кофе и беспощадно глядя на меня еще не выколотыми глазами, команданте сказал:
– Голод – вот что делает людей революционерами. Или свой, или чужой. Но когда его чувствуют как свой.
15. Гитлер, или Осторожнее с бездарностями
Я стоял на скромном австрийском кладбище в местечке Леондинг над могилой, усаженной заботливыми розовыми геранями. В могильном камне с фотографиями не было бы ничего необычного, если бы не надписи «Алоиз Гитлер 1837–1903» и «Клара Гитлер 1852–1907». Один из гераниевых лепестков, сдутых ветром, на мгновение повис на застекленных мрачновато-добродушных усах дородного таможенника, казалось еще не просохших от многих тысяч кружек пива. Капля начинавшего накрапывать дождя уважительно ползла по седине добродетельной сухощекой фрау. В лицах родителей Гитлера я не нашел ничего крысиного. Но когда я вспоминал о том, что натворил на земле их сын, мне казалось, что под умиротворенной розовостью могильных гераней копошатся крысиные выводки.
Гитлер был мышью-полевкой, доросшей до крысы. Крысами не рождаются – ими становятся. Как же он стал крысой всемирного масштаба, загрызшей столько матерей и младенцев?
На фоне детского церковного хора в монастыре Ламбах мальчик Адольф поражает эмбриональной фюрерской позой – он стоит в заднем ряду выше всех, с подчеркнутой отдельностью, сложив руки на груди и устремив глаза в некую невидимую всем остальным точку. Впрочем, и на других фотографиях он стоит выше всех, хотя был маленького роста. На цыпочки он привставал, что ли? Откуда такая ранняя мания величия?
Он был одним из шести детей. Его пережила лишь Паула, скончавшаяся в 1960 году. Густав прожил всего два года, Ида – два года, Отто – всего несколько месяцев, Эдмунд – шесть лет. Кто знает, может быть, когда крошка Адольф появился на свет, отец ворчливо говорил матери:
– Судя по всему, и этот долго не протянет…
Может быть, Адольф, подсознательно запомнивший эти разговоры, уверовал в свою исключительность, когда выжил?
Гитлер вырос сиротой в доме тетки, приютившей его. Может быть, его озлобил черствый хлеб сиротства? Правда, никаких сведений о том, что тетка била его или держала в черном теле, нет… По некоторым версиям, бабушка Гитлера по материнской линии была еврейкой, и в школе его дразнили «жидом». Не отсюда ли его патологический антисемитизм? Но нет ли в этой версии антисемитского привкуса?
Две несчастные любви – одна еще в школе к девочке Штефани, а потом к кузине Анжелике Раубаль, которую родственники и знакомые затравили своим ханжеством, доведя до самоубийства в 1931 году, после чего Гитлеру подложили Еву Браун… Есть примеры, когда несчастная любовь не озлобляет, а облагораживает… Правда, не в случае с Гитлером.
Но думаю, что разгадка его озлобленности в другом.
Гитлер был несостоявшимся художником и переживал свою непризнанность как оскорбительное унижение. Я видел его рисунки и думаю, что средние профессиональные способности у него были. Но опасно, если средние способности сочетаются с агрессивной манией величия. Гитлера дважды не приняли в Академию искусств в Вене – в 1907 и в 1908 годах. Тогда в Вене была большая еврейская община – в основном выходцы из Галиции, и, возможно, именно евреи-торговцы отвергли картины Гитлера или покупали за бесценок, не догадываясь, что тем самым готовят себе будущего палача.
Как бы то ни было, прежде чем Гитлер стал крысой, внутри него появилась крыса неудовлетворенного тщеславия, раздиравшая ему кишки.
Вероятно, именно из-за тщеславия Гитлер, всячески увиливавший от службы в австрийской армии, вступил добровольцем в 16-й баварский полк, ибо хотел доказать оружием то, чего не мог доказать кистью, – что он достоин славы.
В 1918 году под селом Ла-Монтань он попал под французскую атаку отравляющим газом «желтый крест» и ослеп. Когда с его глаз сняли повязку и он снова увидел свет божий, он поклялся, что станет прославленным художником. Но в день тогдашней капитуляции Германии, возможно от обуревавших его трагических чувств, он снова ослеп, и когда прозрел, то на сей раз поклялся посвятить жизнь борьбе против жидов и красных, не понимавших его живописи.
Впрочем, он выполнил и первую клятву, став действительно самым прославленным художником смерти. Он расплескал кровавую краску по распоротому холсту земного шара, расставил скульптуры виселиц, воздвиг обелиски руин и впервые, еще до американского скульптора Колдера, создал изысканные проволочные композиции. Он заставил признать себя как факт, он добился того, что о нем «заговорили».
Гитлер был мелким спекулянтом, выдвинутым крупными спекулянтами. Его личная болезненная гигантомания была им нужна, чтобы развернуть свои спекуляции до гигантских кровавых масштабов. Поэтому они за Гитлера и ухватились. Фашизм – это гигантомания бездарностей.
Осторожней с бездарностями – особенно если в их глазах вы видите опасно энергичные искорки.
По мрачному парадоксу в доме, где провел свое детство Гитлер, теперь живут могильщики.
16. Муссолини и его защитники
Состарившийся, отяжелевший дуче, услышав шаги своей любимой, снял очки, и в его ввалившихся от бессонницы глазах заблестели скупые слезы, капнутые перед съемкой из пипетки гримера. В объятия этого покинутого почти всеми, одинокого, несчастного человека отрепетированно бросилась не предавшая своего возлюбленного даже в момент крушения его великих идей Кларетта Петаччи с такими же пипеточными слезами…
– Какой позор, – вырвалось у знаменитого итальянского режиссера, и все члены жюри Венецианского кинофестиваля 1984 года наполнили возмущенными возгласами маленький просмотровый зал. – Неофашистская парфюмерия… Манипуляция историей… Плевок в лицо фестивалю…
Яростно рыча и размахивая трубкой, из которой, как из маленького вулкана, летел пепел, западногерманский писатель Гюнтер Грасс по-буйволиному пригнул голову с прыгающими на носу очками и усами, шевелящимися от гнева: