Странно, что на протяжении всей моей артистической карьеры меня больше всего привлекали отчаяние и бунт. В красной тунике я постоянно изображала революцию и звала униженных к оружию.
В вечер русской революции я танцевала со страшной, яростной радостью. Сердце мое разрывалось от счастья при мысли об освобождении тех, которые страдали, которых мучили и которые умирали за человечество. Не удивительно, что Лоэнгрин, смотревший каждый вечер из своей ложи на мои танцы, почувствовал в конце концов беспокойство и стал спрашивать себя, не превратится ли та школа красоты и изящества, покровителем которой он состоял, в нечто более опасное, угрожающее ему самому и его миллионам. Но мой художественный импульс был слишком силен, чтобы я могла с ним справиться даже ради удовольствия человека, которого любила.
Лоэнгрин устроил праздник в мою честь. Праздник начался обедом, а затем последовали танцы и изысканный ужин.
К этому торжеству он мне подарил чудное бриллиантовое ожерелье. Я никогда не носила драгоценностей, но он казался таким счастливым, что я разрешила ему надеть мне на шею бриллианты. Под утро, когда были выпиты дюжины бутылок шампанского и голова моя слегка кружилась от веселья и вина, мне пришла в голову несчастная мысль научить одного из гостей, очень красивого юношу, танго апашей, как его танцевали при мне в Буэнос-Айресе. Внезапно железные тиски сжали мою руку и, обернувшись, я увидела Лоэнгрина с лицом, перекошенным от бешенства.
Это был единственный раз, что я надела это роковое ожерелье, так как вскоре после описанного случая Лоэнгрин исчез в новом припадке бешенства. Я осталась одна с огромным неоплаченным счетом в гостинице и со всеми расходами по содержанию школы на своих плечах. Напрасно я молила Лоэн-грина о помощи – мне пришлось заложить знаменитое бриллиантовое ожерелье и расстаться с ним навсегда. Таким образом, я оказалась в Нью-Йорке без средств в конце сезона, когда всякая деятельность была почти невозможна. К счастью, у меня было горностаевое манто и поразительный изумруд, купленный Лоэнгрином у сына индусского магараджи, который проиграл все свои деньги в Монте-Карло. Говорили, что камень прежде украшал голову знаменитого идола. Я продала манто известной певице, изумруд – другой и наняла на лето виллу в Лонг-Бич, поселив там и своих учениц в ожидании осени, когда снова могло стать возможным делать деньги.
С моей обычной беспечностью, имея деньги на виллу, автомобиль и повседневную жизнь, я мало заботилась о будущем. Конечно, в том состоянии безденежья, в котором я находилась, было бы разумнее купить на вырученные от продажи мехов и драгоценностей средства некоторое количество процентных бумаг, но это, разумеется, мне не пришло в голову, и мы провели довольно приятное лето в Лонг-Бич, принимая, как и всегда, множество артистов. В числе гостей, живших у нас по несколько недель, находился талантливый скрипач Исаи, который по утрам и вечерам услаждал наш слух своей удивительной игрой. У нас не было ателье, но мы танцевали на берегу и устроили там специальный праздник в честь Исаи, который радовался, как мальчик.
Понятно, что после приятно проведенного лета я оказалась по возвращении в Нью-Йорк абсолютно без денег и после двух тяжелых месяцев принуждена была подписать контракт на гастроли в Калифорнии.
Во время этого турне я заехала в свой родной город. Перед самым приездом туда я узнала из газет, что скончался Роден. Мысль, что я больше никогда не увижу своего верного друга, меня так расстроила, что я долго плакала, и, раньше чем выйти из вагона и не желая показывать свои распухшие глаза репортерам, ожидавшим меня для интервью на перроне в Окланде, я закрыла лицо черной кружевной вуалью, что дало им повод написать на следующий день, будто я окружаю себя тайной.
Прошло двадцать два года с тех пор, как я покинула Сан-Франциско в поисках счастья, и вы легко себе представите мое волнение при виде родного города, который настолько изменился после землетрясения и пожара 1906 года, что я с трудом его узнавала. Хотя избранная и богатая публика в театре «Колумбия» так же, как и критика, была очень любезна и оценила мое искусство по достоинству, я все-таки чувствовала себя неудовлетворенной, потому что хотела танцевать в широком масштабе для народа. Но когда я попросила предоставить мне для этой цели «Греческий театр», мне в этом было отказано. Причина отказа так и осталась мне неясна, и я не узнала, виноват ли был недостаточно ловкий антрепренер или просто ко мне лично отнеслись недоброжелательно.
В Сан-Франциско я снова встретилась со своей матерью, которую не видела уже несколько лет, потому что из непонятного чувства тоски по родине она упорно отказывалась жить в Европе. Она казалась очень постаревшей и утомленной. Однажды, завтракая вместе с ней и увидя наши лица в зеркале, я не могла не сравнить свое грустное лицо и изможденное лицо матери с лицами двух отважных путешественниц, отправившихся почти двадцать два года тому назад искать славы и богатства. И то и другое было найдено – чем же объяснить печальный результат? Вероятно, тем, что это – естественное явление в нашем несовершенном мире, где самые основы жизни враждебны человеку. Я встречала многих великих артистов, умных людей и так называемых баловней судьбы, но ни одного из них нельзя было бы назвать счастливым, хотя некоторые очень удачно притворялись счастливыми. Но под внешней личиной при некоторой наблюдательности можно было угадать ту же неудовлетворенность и страдание. Возможно, что так называемого счастья вообще не существует в мире. Бывают только его проблески.
Такие проблески я испытала в Сан-Франциско, когда встретила музыкального близнеца моей души – пианиста Гарольда Бауэра. К моему удивлению и восторгу, он заявил, что я больше музыкантша, чем танцовщица, и что мое искусство научило его понимать значение таинственных фраз Баха, Шопена и Бетховена. Мы провели две чудесных недели в удивительном артистическом сотрудничестве. Подобно тому, как я открывала ему тайны музыки, так и он мне указывал толкования моего творчества, о которых я раньше и не мечтала. Гарольд вел утонченную интеллектуальную жизнь, высоко возвышаясь над толпой. В отличие от других музыкантов, его кругозор не ограничивался одной музыкой, но обнимал тонкое знание всякого искусства вообще и широкое интеллектуальное понимание поэзии и глубин философии. Когда встречаются два искателя высшего идеала в искусстве, их охватывает своего рода опьянение. Целыми днями, не прибегая к вину, мы жили в состоянии высшего опьянения, каждый нерв дрожал волнующей надеждой, и когда наши глаза встречались в осуществлении этой надежды, мы испытывали такую бурную радость, что восклицали, словно страдая от боли: «Воспринимали ли вы это место Шопена именно так?» – «Да, да, так и еще иначе. Я вам передам это в движении». – «Какое откровение! Теперь я вам его сыграю!» – «Какой восторг, какая высшая радость!»