Обстановка жизни наших бойцов в эти дни была куда как тяжела. Или бои — столкновения нудные, из‑за угла; или стояние по суткам где‑нибудь на углу улицы. Редко — сон: в кинематографе, в училище, а то чаще в подворотне, парадном или прямо на улице; редко забегали домой (и то лишь кто жил в занятом нами районе). Еда — об ней мало думали, а по большей части — папиросы и папиросы. Горячей пищи, чаю — не было в помине.
И так — десять дней. Десять дней без сна, без отдыха, без пищи, а главное — с очень смутной надеждой на будущее.
Было лишь одно — сознание долга.
Последние два дня большевики, продолжая обстрел, вели себя вяло: у них не только не было уверенности в победе, но даже наоборот: так, в штабе «товарища» Ломова (одного из большевистских главарей), помещавшемся в кинематографе «Олимпия», на Александровской улице, считали дело проигранным, и, как мне это рассказывал потом один офицер, живший в том районе, когда к ним приходили из вышеупомянутого штаба с обыском, то говорили очень мрачно, что «…нас‑де все равно повесят».
* * *
Последний день я был на Поварской; в патруле нас было 9 человек. После дня, проведенного в перестрелке, к вечеру все затихло. Стемнело…
Вдруг шум автомобиля… сидящие в нем офицеры говорят пароль и объясняют, Что едут… для мирных переговоров. Все ошеломлены; но автомобиль торопится; пропускаем.
Один из наших изъявляет желание пустить пулю в спину этим парламентерам, другие его удерживают… Настроение резко падает… Мир… Конец… Знали, какой «мир» с большевиками…
Под утро пришла смена. Усталые, подавленные, возвращаемся в «Художественный». Там настроение убийственное; никто ничего толком не знает; говорят одно: «мир» и «мир».
Выясняется: полковник Рябцев из Лефортова приказал прекратить военные действия и вступил в переговоры с большевиками; Трескин, тоже полковник, считая себя младшим, подчиненным, — счел своим долгом подчиниться приказанию Рябцева. Наша же дальнейшая судьба — неизвестна.
В итоге — несмотря на блестящую военную обстановку, несмотря на ожидание помощи извне (Тверское училище), несмотря на желание участников бороться до конца, — «мир» был заключен 3 ноября по старому стилю; где и кем он был подписан — мне остается неизвестным.
* * *
Мои личные воспоминания о конце таковы: проснувшись уже поздно утром 3 ноября в темной комнате кинематографа, я вышел в фойе и увидал, что там почти совершенно пусто; на улице, перед выходом, строились последние шеренги и уходили в направлении Александровского училища. Все были при оружии, говорили мало… «идем разоруженные». Порядок полный. Я шел в последнем ряду, крутом, по обе стороны — цепи красногвардейцев; за ними — толпа любопытных, но главное — родственники и близкие наши. Большевики, считаясь с тем, что у нас было еще оружие, ограничивались лишь ругательствами: «Помещичьи сынки!», «Корниловские прихвостни!..» — и площадная брань.
Трудно описать, что творилось в училище; пока был дух, пока боролись — была бодрость и порядок; теперь же сказались бессонные ночи, утомление боев, недоедание и все, что пришлось пережить в эти дни. А главное — не было воды; помню, с каким вожделением смотрел я на двух офицеров, евших яблоки…
Приказали сложить винтовки… сложили; выстрел — кто‑то застрелился; с прапорщиком М–ром — припадок нервный: кричит и жестикулирует. Другие бродят как тени.
* * *
Большевики выпустили из Александровского училища всех — мне, по крайней мере, не известны случаи расстрелов и убийств тогда; но побои и издевательства были.
Однако уже на следующий день начались аресты среди участников, а потом и расстрелы.
Тогда начали разъезжаться; некоторая часть пробралась на Дон, в Ростов и Новочеркасск, и положила начало Добровольческой армии. Около того же времени состоялись «красные похороны» «героев октябрьской революции» — хоронили около двух тысяч человек; были митинги, речи.
Погибших юнкеров, студентов, офицеров, гимназистов и кадет хоронили на Братском кладбище; хоронили в простых гробах; венки из ели; шел дождь…
Забросали их елками, Замесили их грязью..
…И знаю, что эти люди боролись во имя, быть может, неопределенных, но светлых, высоких идей; что они первые поняли, что такое большевики и что с ними нужно бороться насмерть; что в душах своих эти люди носили Бога.
М. Нестерович–Берг[84]
В БОРЬБЕ С БОЛЬШЕВИКАМИ[85]
…Между тем все чаще и чаще заходили в «Дрезден» вооруженные солдаты, а рабочие стали выбрасывать из гостиницы всех частных жильцов, захватывая их помещения. Вскоре очередь дошла и до военных организаций — за исключением нашего Союза, с которым все же Совет считался. В один прекрасный день гостиницу «Дрезден» объявили реквизированной, навезли телефонов, пулеметов, много разного оружия. Видно было, что здание превращается в некий штаб. О чем думало в те дни Временное правительство и командующий московскими войсками полковник Рябцев — не знаю. Тогда же появилось в гостинице множество евреев и евреек, занявших в третьем этаже несколько комнат, и в первый же день по их водворении, — если только память мне не изменяет, — стала выходить «Правда», в которой сразу, на первой же странице, появился призыв к избиению офицеров и буржуев, причем генералы Алексеев, Корнилов и все остальные объявлялись изменниками народа. Я никак не могла понять, что же, наконец, происходит, как Временное правительство позволяет издавать такую газету. Когда я передала ее нашим солдатам, все члены комитета [86] были в сборе. Кроме того, было несколько солдат из нашей команды, с винтовками. Солдаты решили разгромить преступную редакцию. Я, конечно, не старалась их удерживать, напротив, советовала не медлить. Солдаты побежали наверх.
Не прошло и пяти минут, как раздался страшный шум: ломалась мебель, рвались газеты, а по лестнице сыпались члены редакции, крича: «Товарищи, разбой». Помню, как Крылов бил какого‑то еврея на лестнице, приговаривая: «Это за Алексеева, это за Корнилова, от русских солдат…»
Видя, что делается, я позвонила по телефону в нашу команду, в то время расположенную в цирке Соломонского, прося о помощи: комитет наш, несомненно, подвергался опасности. Вскоре, действительно, явились вооруженные солдаты из Совета. К этому времени наша команда, успев совершить все, что полагалось, спокойно сидела в комитете, где находилась тогда графиня В. Бобринская. Советская солдатня и рабочие вошли к нам и, не говоря ни слова никому из членов комитета, подошли ко мне и к графине Бобринской и заявили, что мы арестованы. Я насмешливо удивилась: «Не может быть!» А члены комитета тут же взяли в руки винтовки, обступили меня и графиню Бобринскую и потребовали немедленного удаления вооруженных рабочих. В ту же минуту явилась наша подмога, человек двадцать вооруженных винтовками комитетских. Начались пререкания. «Мы должны увести арестованных», — заявил один из рабочих, указывая на меня и на графиню. «Разойдись, сволочь этакая, — крикнул Крылов, — перестреляем вас тут, как собак…» Рабочие убрались, но явился какой‑то латыш, член Совета, и потребовал, чтобы мы приказали команде разойтись. Но, поняв, что ссориться с нами не в их интересах, член Совета извинился предо мною, говоря, что никакого распоряжения арестовать меня Совет не давал. Так этот эпизод был ликвидирован.