На протяжении всех лет европейской эмиграции Набоков оставался Сириным. Он взял псевдоним, чтобы его не путали с Владимиром Дмитриевичем, часто печатавшимся в «Руле» и других эмигрантских изданиях. Набоков никогда не пытался скрыть свое подлинное имя; он мог подписываться и как Владимир Сирин, и как В.В. Сирин, и даже — во французских и английских изданиях 1930-х годов — как Сирин-Набокофф или Набокофф-Сирин[74]. Разумеется, Набоков выбрал себе именно этот псевдоним не случайно. В русском фольклоре Сирин — это мифическая райская птица. Через два года после того, как Набоков взял имя Сирин, в одном английском эссе, подписанном V. Cantaboff, он рассуждал:
Я прочел где-то, что несколько веков назад в русских лесах обитала великолепная разновидность фазана: она осталась жить в народных сказках как жар-птица, и отблески ее великолепия сохраняются в замысловатой деревянной резьбе, украшающей крыши деревенских изб. Эта чудо-птица настолько поразила воображение, что трепетание ее золотых крыл стало душой русского искусства; мистицизм трансформировал серафима в длиннохвостую птицу с рубиновыми глазами, золотыми когтями и невообразимыми крыльями; ни один народ в мире не любит так сильно павлиньи перья и флюгера.
Англичанин до кончиков пальцев, Набоков мог подписываться Cantab или Cantaboff, однако гораздо дольше он называл себя Сириным, и этот псевдоним обнаруживает и его острую тоску по России, и неожиданную связь с ярким миром русской волшебной сказки59.
Во вторую неделю января Набоков уехал из Берлина, так и не признавшись, что он перевел лишь 110 страниц «Кола Брюньона». Теперь он начал работать над переводом регулярно, чувствуя себя подлецом, если к вечеру у него не было готово четырех страниц, — как он сообщает в письме матери, подписанном «Dorian Vivalcomb». В течение великопостного, весеннего триместра его стали беспокоить по ночам сердечные перебои, и, отказавшись от двадцати турецких папирос, которые он выкуривал каждый вечер за сочинением стихов, он перешел на трубку, набивая ее трижды в день60.
В письмах родителям Набоков нередко шутил над своей музой, чей образ появится позднее в его прозе. Он сообщает, что, несмотря на занятость, они с музой часто гуляют вместе по субботам. А когда Калашников уехал на выходные дни в Лондон, он «воспользовался этим, чтобы пригласить к себе музу… угостил ее чаем с клубничным вдохновеньем, тарелкой дактилей à la crême[75] и жареным амфибрахием». Разумеется, в его жизни были и менее эфирные (хотя и более эфемерные) женщины: какая-то молодая итальянка, Марианна Шрейбер и еще три русские девушки. Марианна оставила его сразу, как только узнала о существовании всех остальных61.
В одном из писем Набоков рассказывает, как однажды в начале февраля к нему в комнату вошла хозяйка, «угрюмая, красная, как кумач»: «Случилась страшная вещь, сэр… Страшная вещь… Прямо не знаю, как вам признаться…» Он подумал было, что за ним пришли полицейские или что Мишка умер по дороге на лекцию. Оказалось, что его футбольные бутсы, которые он поставил сушиться в печь, сгорели. Спустя две недели Набоков и Калашников подрались с тремя пьяными студентами, которым не понравилось, что они говорят по-русски. Страсти улеглись, и они вернулись домой. В полночь их противники залезли по стене к ним в гостиную. Последовало столкновение, однако жильцам миссис Ньюмен все же удалось избежать вмешательства университетской администрации62.
Когда в середине марта Набоков приехал в Берлин на пасхальные каникулы, перевод книги Роллана, получивший русифицированное название «Николка Персик», был завершен. После этого он уже мог не бояться за свои первые кембриджские экзамены по русскому и французскому языкам в следующем триместре. В Берлине актер Владимир Гайдаров чуть было не вызвал Набокова на дуэль за то, что он закрутил роман с его партнершей Ольгой Гзовской — в недавнем прошлом актрисой МХТ, которая станет вскоре одной из звезд берлинских киностудий. Однако, по утверждению самого Набокова, к его романтической жизни со всеми ее перипетиями Ольга Гзовская не имела никакого отношения63.
Начало майского триместра 1921 года. На экране оживают дергающиеся кадры старой трехчастной фильмы. Часть первая: из-за забастовки шахтеров в университетских душевых нет горячей воды, и Набокову приходится по утрам плескаться и фыркать в валкой резиновой ванне. Часть вторая: в первый же уикенд в Кембридже (день рождения Владимира) они с Калашниковым отведали английской жизни — чай, игра в шары на лужайке, — съездив на велосипедах к некоей молодой русской даме, которая обитала среди толстых пасторов и скучных сплетен. Часть третья: на следующий день в зоологической лаборатории Набоков пишет по-русски стихотворение с английским названием «Biology». Воспевая в нем радости препарирования и работы с микроскопом, Набоков все же считает своим долгом объяснить, что это не означает измены его музе64. Позднее он не колеблясь станет превозносить и страсть в науке, и точность в поэзии — для него в равной степени восхитительные.
Приближались экзамены, и Набоков вновь перешел на папиросы. Сначала он сдавал устные экзамены: 26 апреля — диктант по французскому в экзаменационном зале, 27 апреля — диктант по русскому и ответы на вопросы по роману Тургенева «Дым», 28 апреля — вторая часть экзамена по французскому с вопросами по «Философским письмам» Вольтера. На последний экзамен он явился раньше профессоров и, усевшись в аудитории, сочинил одно из лучших своих стихотворений того времени: «Если ветер судьбы ради шутки» (если ветер судьбы сведет его вновь с Люсей Шульгиной). Естественно, устные экзамены по русскому и французскому языкам были сданы с отличием65.
Сразу после устных экзаменов Набоков послал родителям написанную им по-русски статью о поэзии Руперта Брука (который сам двенадцатью годами ранее во время экзамена, отложив в сторону недописанное стихотворение на древнегреческом, принялся за письмо другу). В этой статье уже можно обнаружить яркие метафоры, присущие зрелому стилю Набокова-критика, и великолепные переводы стихов Руперта Брука. Набоковская мысль ясна: «Ни один поэт так часто, с такой мучительной и творческой зоркостью не вглядывался в сумрак потусторонности». Процитировав изречение Киплинга о том, что человеческое сердце любит только родину свою, да и то один какой-нибудь ее уголок, Набоков дает понять, что городок Гранчестер для Брука значил то же самое, что для него — Выра. Он отметил, что сама Аркадия Брука оставила его равнодушным: «Я как-то проезжал на велосипеде через Гранчестер. В окрестных полях мучили глаз заборы, сложные, железные калитки, колючие проволоки. Ветер сдуру вздувал подштанники, развешанные для сушки меж двух зеленых колов над грядками нищенского огорода. С реки доносился тенорок хриплого граммофона». Набоков знает, что важны не «объективные» характеристики местности, но сила сердечной привязанности66.