Хотя ландграф и держал при войске лютерового проповедника, он был слишком поглощен жадностью и ратными делами. Не мудрено, что герцог Георг, эта Дрезденская свинья, обошел своих собратьев и представил дело так, будто корень всех бед в разрыве Мюнцера с папистской церковью! А ведь надо было подчеркивать другое! Теперь они похваляются, что добились от Мюнцера отречения. Десяток благородных дворян выставлены как свидетели. И больше ничего! Почему в одной из церквей Мюльхаузена не устроили публичного отречения? Нет, все это годится только для простаков! Протоколы кроили, как хотели, вымарывали и дополняли написанное, подлинные слова Мюнцера пересыпали неуклюжими выдумками. И эту мешанину выдают за его показания! Они ставят себе в заслугу, что помогли еретику раскаяться и вернули его в лоно церкви. А почитайте-ка внимательней «Признания». Мюнцер не боится прямо в глаза врагам говорить, что все должно стать общим, а господ надо изгнать или уничтожить.
Его попытались представить человеком, который будто бы выдавал товарищей. А что они смогли понаписать в «его» показания, кроме давным-давно известных вещей? Все, что он сказал, — свидетельство не раскаяния, а упорства. Он не признал себя виновным в каком-либо преступлении. Он ничего так и не поведал ни о Цвиккау, ни о Праге, ни о десятке других мест, где сеял смуту и сколачивал свой союз.
Альштедтского беса не сумели скрутить! Лютер злился. А тут еще Рюхель со своими упреками: нельзя, мол, во всеуслышание оправдывать жестокости господ: «В Лейпциге открыто говорят, что из-за смерти курфюрста вы стали опасаться за собственную шкуру и стараетесь угодить герцогу Георгу, оправдывая его поступки».
О, эти сердобольные и близорукие моралисты! Им не дождаться от Лютера иных поучений. Он написал своему другу резкий ответ. Конечно, и на этот раз он, Лютер, прав. Если среди крестьян есть невиновные, то бог сохранит и спасет их. А коль он этого не делает, значит, они виновны, виновны хотя бы в том, что не выдавали злодеев и были с ними заодно. Даже если крестьяне поступают так по глупости или из страха, их все равно надо наказывать. Лютера возмущало, что бунтари не сложили оружия. Мы должны молиться, чтобы крестьяне стали послушными. Если этого не происходит, то нечего их жалеть. Пусть ядра со свистом врезаются в толпы непокорных. Не будет этого — крестьяне сотворят в тысячу раз большее зло.
Он делился своей досадой. Как неумело князья обошлись с Мюнцером! «Мюнцеру не устроили такого, как следовало, дознания. Я бы велел допрашивать иначе. Его признания — это не что иное, как дьявольская сверхзакоренелость… Трудно представить себе человеческое сердце столь ожесточенным… Кто видел Мюнцера, тот может сказать, что видел воплощение разъяреннейшего сатаны. О господи, раз и крестьянами овладел такой дух, то давно пора передушить их как бешеных собак!»
Часть княжеских войск продолжала стоять лагерем у деревни Гёрмар. Туда в четверг, 25 мая, был доставлен из Хельдрунгена Мюнцер.
Погоня, посланная вслед за Пфейфером, увенчалась успехом. Он хотел через Тюрингенский лес уйти к бунтовавшим франконцам. Его тоже привезли в Гёрмар. Он был не особенно разговорчив, но известных вещей не отрицал и не прятался за чужую спину. Все, мол, видели, что он делал, и врать бесполезно! Он вел себя мужественно и, несмотря на ссору, никаких показаний, которые могли бы повредить Мюнцеру, не дал.
Но об этом Томас ничего не знал. Не слышал он ни о запоздалой попытке Пфейфера заручиться помощью франконских крестьян, ни о его призывах встретить грудью идущие на приступ отряды. В глазах Томаса Пфейфер так и остался Иудой, который ради собственной корысти предает общее дело.
В непримиримости, жгучей, как раскаленные железки палача, вплоть до смертного часа черпал Мюнцер силы.
Это была та самая деревушка Гёрмар, из которой меньше месяца назад он писал франкенхаузенцам письмо, полное воодушевления и задора. Здесь тогда был крестьянский лагерь.
Он до последнего верил в победу. Поражение под Франкенхаузеном еще не означало, что восставших постиг окончательный разгром. Он надеялся, что во Франконии и Эльзасе крестьяне отомстят и за эту резню. Только бы они не дали себя провести!
Мысль об отсутствии среди восставших единства постоянно его тяготила. Неужели они не преодолеют этой роковой ограниченности, когда горизонтом служит межа собственного поля, а воинственный пыл пропадает сразу же за околицей родного села? Он очень хорошо помнил тот горький день в Клеттгау, когда один из крестьянских вождей в ответ на настойчивые уговоры Мюнцера двинуться с отрядом в Тюрингию сказал, что люди его согласны выступать в поход, если им хорошенько заплатят.
Мюнцеру, который мечтал, чтобы поднялись не только крестьяне всей Германии, но и Франции, Италии, Чехии, такая ограниченность казалась величайшим злом. Может быть, теперь, после тяжелых поражений, крестьяне, наконец, поймут необходимость единства?
Но никакие испытания не поколебали его уверенности, что время ниспровержения тиранов наступило. Власть будет передана народу!
Стоило ему закрыть глаза, как он видел в небе высокую радугу — провозвестницу грядущей победы.
Дня казни ему никто не объявлял, но он чувствовал, что смерть близка. Он знал, что его прикончат без особых формальностей: Мюнцер из тех упрямцев, кто может и в последний момент испортить всю игру любителям назидательных зрелищ.
Каждый раз, когда к дверям его темницы приближались шаги, Томас вздрагивал, и все его изувеченное пытками тело судорожно напрягалось. Уже?
Он думал о семье, и часто смертельная тоска охватывала его душу. Никогда он не прижмет к себе сына, не увидит Оттилии и не узнает, кто у них в скором времени появится на свет — дочь или второй сынишка. Да и вообще, доживет ли жена до родов?
Его терзали сомнения. Прав ли он был, когда, стремясь переделать саму природу людей, жестоко подавлял в себе каждое проявление чувства?
…Жена шоссера подлетела к нему с радостным криком: «Господин Мюнцер, возблагодарите бога — он послал вам первенца!» А он, счастливый отец, стоял как истукан, пока женщина, пораженная его молчанием, не ушла прочь… Он не баловал Оттилии ни лаской, ни вниманием. Она была очень красива, и сострадательные кумушки, проводив ее глазами, непонимающе переглядывались: и что нашла она в своем нищем магистре?
…Медлить было нельзя. Он бросился к колокольне. Спотыкаясь, лез вверх по узкой и крутой лестнице. Веревка от колокола бешено запрыгала в его руках. Над Альштедтом гудел набат. К оружию! В городе всю ночь горели костры. Мастеровой люд готов был сражаться. Женщины не отставали от своих мужей и братьев — схватив вилы и косы, они сбежались на площадь. Их собрала Оттилия. На всю жизнь запомнил он ее взгляд — гордый, взволнованный, восхищенный. Есть ли на свете большее счастье?