Всех, кто дает себе труд задуматься о прошедшей войне, я прошу попробовать заглянуть соответственно на другую сторону, через барьер. Война шла не между более или менее нормальными государствами, а между двумя страшными идеологиями и страшными диктаторами. Те, кто фактически воевал, имея все время смерть перед глазами, видя смерть товарищей рядом с собой, не могли отвлеченно обсуждать обстановку. Они были слишком сильно вовлечены в жуткую мясорубку войны, они напрягали все силы для победы и были — каждый на своем месте — уверены, что сражаются либо за правое дело, либо за свою родину. И в каком-то смысле они, действительно, сражались за свою родину, ибо идеология и режим противника несли их родине несчастья, хотя и собственные режимы для каждой из воевавших сторон был несчастьем. Теперь, более чем через полстолетия, стоит, оглянувшись, попробовать увидеть величайшую трагедию именно той войны: каждая из сторон несла гибель людям невиновным, достойным или просто непричастным не только в ходе чисто военных действий, но именно в случае победы. И одновременно те же самые войска могли быть освободителями для других, тоже совершенно невиновных, людей. Советские войска принесли бы жизнь тем евреям, что еще оставались в живых, и небольшому числу прокоммунистически настроенных латышей, но они несли смерть или концлагерь не только нам, избравшим свой путь с открытыми глазами и понимавшим, чем он грозит, но и огромному числу латышских семей, попавшим во всю эту кашу, как кур в ощип. Они в 1940-м году не звали советских оккупантов, а в 1941-м не просили Гитлера начинать войну. Они просто хотели тихо жить в своей маленькой стране, и стали мячиком в жуткой игре идеологий и борьбе за господство.
Был ли у меня страх смерти в ту ночь? Вряд ли. Умом я понимала, что смерть очень близка, но сердцу все это казалось каким-то сном. Смерти я как-то никогда не боялась, жила все время большими общими проблемами и мучительным поиском смысла жизни, а конкретные события, даже такие страшные, точно соскальзывали с меня.
Непосредственная опасность отошла, но Рига оставалась отрезанной. По суше покинуть ее было нельзя. Бумаги на отъезд моих родителей в Германию были выправлены, но казались уже ненужными за невозможностью выезда. Вдруг к нам прибежали взволнованные соседи и сказали, что у пристани стоит пароход, готовый к отплытию в Германию, а на пристани вывешены списки пассажиров и там стоят фамилии моих родителей. Немецкое командование начало по морю подвозить подкрепления, а на обратном пути они брали на борт беженцев. Я уговорила родителей уехать. Наши несложные пожитки были уже собраны, — ведь родители собирались ехать поездом, — и я отправила их в неизвестность: на море были мины, да и в пароходы стреляли, — кто знал, на каком судне размещены войска, а на каком беженцы?
В редакции мне передали, что она переводится в Эстонию, где положение было немного стабильнее. А.Г. сказал, что себя он считает обязанным ехать, но не думает, что газета там будет еще долго выходить, и для меня необходимости туда ехать не видит. «Постарайтесь уехать в Германию вслед за родителями», — посоветовал он. Я тоже считала это наиболее разумным, тем более, что беспокоилась за них. Узнав, что беженцев записывают на бирже труда, я пошла туда. За столом, где, согласно надписи, шел набор рабочей силы в Германию, сидел человек с партийным значком НСДАП, а перед ним выстроилась очередь из стариков, беременных женщин (иных уже на сносях), женщин с маленькими детьми, лишь иногда прерывавшаяся более молодыми и работоспособными людьми. Сидевший за столом прекрасно понимал, что о рабочей силе пришедших не может быть и речи, но записывал всех подряд. В ином качестве он не имел права их записать и сознательно нарушал приказ высшего начальства, наводняя свою Германию иждивенцами, понимая, что деваться им некуда.
Никогда не надо раскладывать людей по полочкам их партийной или даже идеологической принадлежности — в самых дурных партиях с самыми дурными идеологиями могут встретиться добрые люди. А каким был индивидуальный путь каждого такого человека в эту партию, смотрящие со стороны знать не могут.
Уже через три дня после отъезда моих родителей я погрузилась на пароход, шедший в Готтенхафен, по-польски — Гдыню, порт, расположенный недалеко от Данцига. Нам выдали плавательные жилетки и приказали не снимать их: пароход в любую минуту может наскочить на мину или быть обстрелянным, а мы, если останемся при этом в живых, окажемся в воде. Но спасательная жилетка мешала мне. Я нашла высоко на нарах свободное место и легла спать, но в жилетке было неудобно. Тогда я сняла ее, бросила в угол и спокойно проспала бОльшую часть переезда. В Готтенхафене (Гдыне) наш жалкий багаж выгрузили на набережную, и мы искали пожитки. Свои я нашла быстро, и нас повезли в лагерь для беженцев. Он был переполнен, был неизбежно шумным и грязным. Мне не понравилось. Но там были мои родители, безумно обрадовавшиеся мне. Они рассказали, что на их пароходе были почти одни старики и женщины с детьми или беременные. На «моем» пароходе было уже немного больше молодых. К их пароходу прислали мальчиков, Hitlerjugend, и они перетаскали им вещи. А потом пришли женщины из Национал-социалистского Союза и принесли кофе (конечно, суррогатное) и бутерброды. Все это было хорошо, но из лагеря для беженцев надо было уезжать. Я сказала, что мы уедем назавтра. Отец вздохнул: если б хоть через неделю! Укладываясь спать, я пробормотала: «Завтра мы уедем». На другой день мы, действительно, уехали из этого лагеря. Так начиналась наша жизнь в Германии.
Уже в Риге я слышала, что старый русский эмигрант — как теперь говорят, эмигрант первой волны — князь Андрусов организовал лагерь беженцев в маленьком силезском местечке Бирау, недалеко от Ратибора. В то время в Германии гражданским лицам нельзя было купить железнодорожные билеты на расстояние, большее чем сто километров. Повсюду висели плакаты: «Колеса должны катиться для победы». Поэтому нужно было получить разрешение от начальства лагеря беженцев для покупки билетов на дальнее расстояние. Постоянно прибывали новые и новые беженцы, так что начальство стремилось разгрузить лагерь. Те, у кого в Германии были родственники или друзья, легко получали такое разрешение, и потому нам сразу дали «добро» на покупку билетов до Бирау.
Сначала мы приехали в Данциг, где должны были пересесть на поезд, идущий в Бреславль. Был вечер, а поезд, как стало известно, ожидался в полдень следующего дня. Привыкнув в СССР ждать на вокзалах, иногда и всю ночь, мы уселись в зале ожидания. Неожиданно к нам подошли две женщины из немецкого женского союза и спросили, когда идет наш поезд. Я сказала. «Разве вы не хотите ночевать?» — спросили они удивленно. Конечно хотим, но где? В гостиницы частных лиц в то время уже не брали. «У нас есть комнаты отдыха, — сказали они, — комнаты сейчас пустуют. Пойдемте?». Нас привели в чистенькие комнаты с кроватями и постельным бельем на них. Затем принесли кофе (конечно, ячменный) и бутерброды. Все это было бесплатно, но женщины спросили, не сможем ли мы что-либо пожертвовать для их организации, впрочем, добавив: «только если можете». Я пожертвовала пять марок. Почему-то они нас заперли. Мы обнаружили это наутро. Комнаты были в первом этаже, и я выскочила в окно, чтобы хоть немного посмотреть Данциг. Часов в одиннадцать женщины пришли снова, отперли дверь, принесли кофе и бутерброды, и мы, закусив, сели в поезд на Бреславль. Там мы собирались пересесть в пять утра на местный состав до Бирау. Вечером, по приезде в Бреславль, я пошла, вспомнив Данциг, в такую же женскую организацию — узнать, нет ли у них комнат отдыха. Мне сказали, что комнаты имеются, но, к сожалению, все места уже заняты. Ничего не поделаешь — я повернулась к выходу, как вдруг одна женщина окликнула меня: «Вы — русские?». «Да, русские». «Тогда подождите, у нас есть пустая комната для матери и ребенка. Кроватей там нет, но есть большие столы. Мы принесем одеяла, и вы все сможете прилечь и отдохнуть». Так и сделали. Опять принесли кофе и бутерброды и сказали: «В четыре утра разбудите нас, мы дадим вам завтрак». Но будить их мы, конечно же, не стали и в пять утра сели в поезд на Бирау. Отчего эти женщины так любили русских, я, конечно, уже никогда не узнаю.