понимать, ей оказывалась королевская честь.
Пока шли приготовления, Дарья Анисимовна оглядывалась по сторонам, примеривалась к обстановке. Взгляд ее то и дело скользил по расставленным на полочках безделушкам, горшкам и сосудам для будущих натюрмортов, по мандолине без струн, по блюду с сушеными фруктами. Осмотрев все, Дарья Анисимовна сложила на животе большие крестьянские руки и будто застыла, превратившись в неподвижное изваяние наподобие полинезийских статуй, открытых ученым и мореплавателем Хейердалом. Казалось, ничто здесь больше не сможет ее растревожить.
Фаустов тоже пока сидел отрешенный.
Наконец из стеллажа выехал со скрипом подрамник, художник поставил холст на мольберт.
И тут началось! Фаустов будто бы подскочил на табурете, бросился в сторону, боковым зрением выбирая удобный ракурс. Остановился. Прицелился. Понесся назад, откуда обзор показался четче.
Теперь каждый новый холст заставлял его менять место. Он вскидывался и застывал, точно гончая перед дичью.
С какого-то момента я, видимо, отвлекся от живописи, — бегающий, охающий Фаустов был для меня более интересным. Впрочем, стоит признаться, тогда я был меньше всего подготовлен к такому искусству, я не все понимал.
Прошли годы, и теперь я нередко во время споров снимаю со своей книжной полки тоненькую брошюрку Казимира Малевича: «Всегда требуют, чтобы искусство было понятно, но никогда не требуют от себя приспособить свою голову к пониманию».
В отличие от мужа Дарья Анисимовна продолжала оставаться безучастной. Изображенное ее волновало не больше, чем меня.
Но было другое! Я видел прицельный лучик ее наблюдения. Взгляд Дарьи Анисимовны следовал за снующим, бегающим, меняющим места Фаустовым, в каком бы углу мастерской он ни находился. И если я все же пытался собственное непонимание поправить его восторгом, то Дарья Анисимовна на живопись просто не смотрела: она пришла сюда для другого — наблюдать за мужем, а если потребуется, то и решить.
Видимо, ее час еще не настал, не пробил, но что-то в напряженном «слежении» подсказывало: слово ее впереди. Так и случилось. Герман вытянул со стеллажа полотно — синий натюрморт с самоваром — и стал прилаживать на мольберте.
Пока художник не отошел в сторону, Фаустов поменял несколько «точек», обзор его не устраивал.
Наконец, картина и Фаустов оказались друг перед другом. Фаустов замер, застыл, закатил глаза.
— О-о-о! — разнеслось вокруг.
Дарья Анисимовна подалась вперед — стон Фаустова был для нее подобен звуку боевой трубы для гусара.
Фаустов молился. Он что-то шептал, глядя на натюрморт. И вдруг, скакнув к окну, стал разглядывать натюрморт сквозь сделанные из большого и указательного пальцев колечки бинокля.
— Чудо! — бормотал Фаустов, покрыв румянцем бледное лицо автора. — Идите, идите, друг мой, это единственное место, вам оттуда ничего не увидеть!
Пришлось подойти к нему, хотя меня не оставляли сомнения, что я смогу рассмотреть не меньше учителя.
И все же что-то произошло. Я глядел в самодельный «бинокль», и чем больше смотрел на синий натюрморт, тем яснее становились предметы. Словно бы спрятанные в сгущенном вечернем воздухе, они проступили из сумерек, занимали свои единственные места. Я вдруг понял, что хотя сейчас за окном яркий день, но на холсте первый рассветный час, то мгновение, которое с каждой секундой — чем дольше я смотрел — прибавляло цвета и света. Самовар, чайничек для заварки, фрукты в вазе, сама ваза, раздробленная первыми лучами на несколько плоскостей, словно бы просыпались, мастер уловил миг после сна, само пробуждение. Даже малюсенький листочек на коротеньком черенке зеленоватого яблока будто бы вытянулся, повернулся к лучу и качнулся...
В мастерской наступила томящая тишина.
Наконец художник взялся за подрамник, чтобы вернуть картину в стеллаж, — и тут Фаустов закричал:
— Не сметь! Не сме-еть!
Художник испуганно отступил, точно позволил бестактность по отношению к гостю.
Но и Фаустов спохватился.
— Не убирайте, — уже мягче попросил он. — Пусть постоит. Я еще хочу поглядеть, если можно...
И со сладким, неузнаваемым елеем в голосе, явно подлизываясь к жене, проговорил:
— Прекрасная вещь, Дарьюшка! Правда, Дарьюшка?! — И ко мне: — У Дарьи Анисимовны исключительный вкус!
Дарья Анисимовна склонила голову, показав, что все слышит и согласна.
— Вижу, Николай Николаевич, — пропела она, — тебе эта картина нравится?
— О-очень! — по-детски выкрикнул Фаустов.
Можно было предположить, что театр начинается.
— Ну что ж, — после паузы сказала Дарья Анисимовна, покашляв для солидности в кулак. — Проси продать. Я удобряю.
Не знаю, в каком месте Сибири прибавляется к некоторым словам это странное «у», но у Дарьи Анисимовны «у» бывало не только отчетливым, но и кстати. «Одобряя» Фаустова, она одновременно и «удобряла» решение, поддерживала, помогала, подкрепляла его мнение.
Фаустов распрямил плечи, поднял голову и этаким бойцовым петушком двинулся на Германа. Теперь это был уверенный в себе мэтр, законодатель вкуса, меценат, главнокомандующий искусств, а не канючащий конфетку ребенок. Да, он мог и возвысить художника, и зачеркнуть его творчество своим непререкаемым авторитетом.
— Я хотел бы купить эту вещь, — решительно сказал он. — Конечно, квартира моя не музей, но зато искусство будет у меня работать на вас же, когда окажется рядом с не менее значительными и признанными вещами. Вы же знаете мое собрание?
Теперь, в конце восьмидесятых, не очень просто понять растерянность художника, у которого захотели купить картину.
Купить живопись казалось чем-то неприличным, это можно было сделать лишь «с жиру», воспринималось многими как бессмысленная трата денег. Искусство цены не имело.
— К-как купить?! — стал заикаться художник. — Я никогда не продавал... Я лучше подарю, Николай Николаич...
— То есть как «подарю»?! — возмутился Фаустов, переходя в наступление. — Говорите, сколько бы вам хотелось за живопись?!
Художник молчал.
— Я жду! — угрожал Фаустов.
— Сто! — с ужасом произнес Герман. — Если это, конечно, не слишком...
— Двести! — крикнул Фаустов. — Даю за картину двести!
— А что? Можем и двести, — сказала Дарья Анисимовна спокойно. — Деньги у нас неворованные.
Дверь открылась. В мастерскую вошла худенькая женщина, заулыбалась доброй приветливой улыбкой, совсем не представляя, что здесь только что произошло.
— А мы у вашего мужа картину сторговали, — объявила Дарья Анисимовна. — За двести.
— Ой, бесстыдник! — как-то