по-простому укорила жена. — Людей грабишь! Куда нам столько?!
— Как куда? — возмутилась Дарья Анисимовна. — У вас детки, как это без денег. А мы книжку сдали, можем себе позволить.
Для натюрморта с самоваром нашли центральное место, потеснив другую, не менее интересную вещь. Но как младший ребенок нередко забирает долю любви старшего, так и новая вещь словно бы переключила на себя любовь Фаустова.
Каждого гостя Николай Николаевич сажал лицом к натюрморту и нетерпеливо спрашивал:
— Как?
Конечно, я мог бы придумать разговор Фаустова с каким-либо зашедшим искусствоведом, но, к счастью, сохранилась статья о Германе, написанная Николаем Николаевичем в те же дни.
«Пожалуй, ни один вид изобразительного искусства не требует от живописца такого лаконичного и точного мастерства, как натюрморт, — писал Фаустов. — Ведь художнику нужно вырвать вещь из самой сердцевины быта и времени и «пересадить» на холст. Но и этого недостаточно! Он должен превратить холст в эквивалент бытия, даль зрителю почувствовать всю конкретность вещи, обретшей новое, теперь уже эстетическое существование.
Что же происходит с предметом, перенесенным из обстановки бытовой в обстановку эстетическую? Останется ли он равным самому себе, как в быту, как в повседневной жизни?
Нет, равновесие должно быть нарушено. На холсте должно произойти нечто вроде чуда. Вещь, безмолвная в жизни, на холсте как бы обретает дар речи. Правда, она говорит не словами, а цветом, формой, объемом. Она рассказывает зрителю все, что знал художник о предмете, и все, что он не знал о нем, не познал во время работы над картиной.
В художнике, пишущем натюрморт, должен раскрыться не только живописец, но и поэт, но и философ.
Каждый хороший натюрморт — это лишь попытка понять сущность предмета и через него глубоко почувствовать материальность окружающего мира».
Трудно иногда оценить роль печатного слова. Небольшая публикация начинает работать как прожектор, статья, словно луч, обращает взгляды людей туда, где они серьезного не замечали. Так было и в этот раз. Люди ахнули вслед за Фаустовым и заговорили о неведомом живописце.
Слово «неведомый» ему перестало подходить.
Дарья Анисимовна открыла неслыханный кредит доброжелательности. Под мою ответственность Фаустову разрешалось уходить из дома, при этом каждый раз нам напоминали о коварстве дорожных переходов.
Фаустов рвался вперед, когда перед ним была цель, не обращая внимания на «желтый» и «красный», я должен был удерживать его страсть. Я добросовестно выполнял указания Дарьи Анисимовны, понимая, что только тогда кредит будет неисчерпаем.
Художники, к которым мы направлялись, были разными. Но главными оставались друзья фаустовской молодости, люди, теперь такие же (и более) пожилые, чем он, иногда немощные, нуждающиеся во внимании.
Хитрость Фаустова я оценил не сразу. Он вел не только ученика, которому хотел показать настоящее искусство, тогда чаще именуемое «неофициальным», он вел к своим старым друзьям врача, которому верил, всегда ожидая некоего медицинского чуда, рисуя писательским воображением невероятные мои возможности по исцелению неисцеленных.
Каждый поход начинался с осторожного намека-прикидки.
Фаустов показывал портрет, подаренный ему лет тридцать назад, скажем, охристого цвета девочку с острым колючим взглядом, и осторожно интересовался:
— Нравится?
Мне нравилось. Портрет я вспоминал неоднократно, и однажды во сне эта девочка долго сверлила меня испытующими глазами.
— Александр Николаевич — мой давний приятель, замечательный мастер! — восклицал Фаустов. — Был лидером «Круга» в двадцатых, красавец! А теперь это старый больной человек.
— Больной? — настораживался я. — Чем он болен?
— Ах, мой друг, участковые врачи так мало знают! Жена художника мечтает проконсультироваться с серьезным специалистом, но кого порекомендовать?! Вот если бы вы посоветовали?
Наконец мне становилась ясна сверхзадача.
— Хотите, чтобы посмотрел я?
Лицо Фаустова озарялось.
— Это было бы прекрасно! Позвольте, я сейчас же наберу номер?!
Через минуту он уже бегал вокруг телефона, волоча за собой провод, волнуясь и поддавая ногой выскальзывающий непослушный тапок и тут же подскакивая и вгоняя в него ногу.
— Это и врач и писатель! — нашептывал он, прикрывая ладонью трубку. — Да, как Чехов! А что, разве вы не доверились бы Антону Павловичу?!
И смеялся, смеялся.
Впрочем, врачебное дело — я чувствовал — он ставил выше моего литературного.
— Ну-с! — восклицал он через минуту. — Откладывать нельзя. Когда же мы навестим больного?
— Готов в любое время, если Дарья Анисимовна вас отпустит.
Он немного смущался.
— А мы попросим! — И тут же несся в кухню хлопотать увольнительную. — Дарья Анисимовна, — уважительно начинал он, но она, мне кажется, сразу все понимала. — Ты отпустишь нас к Александру Николаичу? Очень болен старик, очень!
Дарья Анисимовна вытирала руки кухонным полотенцем и выходила в столовую. Внимательно глядела на меня, потом на притихшего, согласного на любое ее решение Фаустова, наконец милостиво кивала.
— Только чтобы не шли на «красный», — предупреждала. — Мой так и лезет. Ты его держи на переходах, у‑бещаешь?
Я поднимал руку в пионерском салюте.
Она благосклонно кивала и возвращалась к своим делам, но тут же выглядывала из двери.
— Лучше трамваем! — указывала мне. — Я метро не очень. Чего без нужды лезть под землю.
В сговоренный день мы выбрали удобное время — не час пик; вначале, как было обещано, ехали трамваем, пересекли Петроградскую, перебрались через Тучков мост, теперь с угла Среднего проспекта пошли пешком к переулку.
Часть домов в старом районе была огорожена, споро велась реконструкция этого уголка Васильевского.
Вот и дом! Поднимались высоко, долго — обычное для художников дело: мансарда. На пятом этаже Фаустов примостился на подоконнике — отдых — и вдруг спросил: знаю ли я, что собой представлял «Круг художников» в Ленинграде, — идем все же к одному из его членов.
Оказалось, я знаю о «Круге» лишь приблизительно.
— Но вы же коренной ленинградец! — укорил он. — Какое вы имеете право не интересоваться собственной историей?!
Он был возмущен. В тусклом свете лестницы, когда-то, видимо, считавшейся «черной», лицо Фаустова показалось зеленовато-серым.
— Но откуда я мог знать? Кто писал об этом времени?! — оправдывался я.
Он погрустнел.
— А вот там, — он показал в просвет между перилами, — вас