— «Калигула»?
— Совершенно верно.
— Если даже это и неправда, товарищ следователь, — медленно, смакуя заранее взвешенную фразу, выговорил Гусляк, — то ведь это не моя вина, а автора.
— Конечно, я так, к слову. Ну, какие бы ни были рассказы этого автора, гражданка, которая встретилась с вами на моем крыльце, сказала, а я записал ее слова, что она получила эти рассказы от вас для распространения. Вот, подпишите здесь и можете быть свободны.
— Я никогда не подпишу этой клеветы на себя, этой возмутительной лжи, которой…
— В чем тут ложь, не пойму, — сказал следователь.
— Я никогда не давал ей этих рассказов для распространения.
— Но вы давали эти рассказы?
— Давал.
— Ну, так в чем же дело?
— Я давал для прочтения, а не для распространения.
— Ах, вот в чем дело, — холодно сказал следователь. — Я исправляю в вашем присутствии: для прочтения. Теперь подпишите.
— Подписываю. В этом деле надо следить за всякой тонкостью, за всяким опасным оборотом речи. Мой тридцатилетний опыт говорит…
— Безусловно. Теперь перейдем ко второй части нашего знакомства. Вы ведь собираетесь лететь в отпуск?
— Да, в последний годовой отпуск.
— Москву, конечно, будете проезжать? Скажите мне, — Нарусов откинулся на кресле, пропуская солнце, бившее из-за его спины, прямо в лицо Гусляка. — Скажите, зачем вы это делаете? Ну, показываете эти рассказы о том, что было в тридцать седьмом году? Ну, автор их хочет попасть в историю, а вы-то размножаете их зачем?
— Я — не размножаю.
— Ну, показываете, обсуждаете, ведь ничего этого нет сейчас. Вы объехали вдоль и поперек всю Колыму, ведь ничего подобного нет.
— На всякий случай.
— На какой случай?
— Ну, чтобы все это не повторилось.
— Ах, вот что. Вы считаете, что распространение таких рассказов…
— Я не распространял таких рассказов.
— Ну, хорошо — чтение. Вы считаете, что чтение таких рассказов…
— Да, я верю в Литературу с большой буквы.
— Вы, наверное, пользуетесь его личным доверием?
— Безусловно, — сказал Гусляк.
— Вот-вот. Только нам не нужна ни пейзажная лирика, ни мертвая вода. Нам нужно нечто более гражданственное, более реалистическое. Например, где, когда, сколько договоров им подписано, цифры, даты, записывайте все, чтобы нам потом вас не проверять. Это — элементарно на вашем новом поприще. На что он живет?
— На пенсию.
— Сколько?
— Семьдесят два рубля в месяц.
— На эти деньги жить нельзя. Поэтому сугубое внимание, а мы его оформим сразу как тунеядца, если его годовой заработок, баланс, будет не в его пользу. Вы поняли меня?
— Понял.
— Я считаю вас советским человеком, который сам отдаст в руки то, что, по его мнению, может представлять интерес для такого учреждения, как наше. Сейчас мы с вами пойдем в вашу квартиру, и вы отдадите своей рукой все, что считаете вредным. Кстати, немножко прояснилось, и я с удовольствием пройдусь пешком. Редко приходится бывать на улице…
— Я не буду входить к вам, — сказал следователь, не вешая плаща и стоя у порога, весьма невнимательно оглядывая помещение местного литературного салона. — Вы сами, своей рукой достаньте из своих тайников, — следователь улыбнулся, — то, что вы считаете сами наиболее зловредным для советской власти.
— Вот. — Гусляк протянул две книжечки стихов и несколько листков, напечатанных на машинке.
— Весьма лестные надписи, — сказал следователь, укладывая сборники в свой портфель.
— Этот человек мне лично многое обещал.
— Тем лучше.
— Вот так ты и назвал мою фамилию.
— Это не я, это она, эта подлая растлительница душ, я только подтвердил.
Горданов смотрел на Гусляка не с удивлением, а с омерзением, ему так хотелось, чтоб хоть один человек, прошедший Колыму, остался человеком. А впрочем, это было ребяческое желание. В самых глубинных слоях его мира, воспитанных опытом, его опытом, не было места для таких надежд.
— Так что тебе нужно от меня?
— Мне нужно, чтобы ты подтвердил, ты ли мне лично давал эти четыре рассказа.
Гусляк чуть не плакал, голос его дрожал.
— Все это правда, правда.
— Ты не откажешься от своих слов?
— Да, конечно. Гусляк перевел дыхание.
— Значит, я могу записать, — в руках Гусляка оказалась новая записная книжечка, — склероз, брат, записать, что ты лично мне давал эти рассказы.
— Конечно.
— Спасибо.
Рукопожатие чуть не привело к уловлению руки, но Горданов вывернул руку.
— Еще что?
— Понимаешь, мне следователь сказал, чтобы я записал все твои заработки за последний год. Я, помню, видел у тебя, ты нес какую-то рукопись в издательство.
— Мои переводы в Алма-Ате.
— И договор есть?
— Да.
— Позволь мне записать его номер, мне это очень важно.
Горданов открыл папку своих договоров.
— Еще что?
— Ну, прощай, ты меня просто спас.
Горданов хотел добавить еще несколько слов, но Гусляк выскользнул на лестницу.
1972 г.
НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
(Солженицын)
Записи В. Т. Шаламова о Солженицыне многочисленны, хотя и не составляют единой рукописи. Фрагменты их имеются в «толстых тетрадях» Шаламова, где записывались в основном стихи, но также и размышления, реплики на различные публикации и т. п. Есть черновые наброски, отдельные фрагменты переписаны набело, листы их пронумерованы автором. (Кстати, таков фрагмент, касающийся советов Солженицына о необходимости религии для Запада.[75])
Отдельная тетрадь с заглавием на обложке «Солженицын» содержит неотправленное письмо Солженицыну, которое датируется 1972–1974 гг. Письмо это является ответом на высказывание Солженицына в его книге «Бодался теленок с дубом»: «Варлам Шаламов умер». Так отреагировал Солженицын на письмо Шаламова в «Литературную газету» (ЛГ, 23.02.72).
Некоторые записи В. Т. Шаламова, опубликованные мною в «Знамени» (1995, № 6), вызвали вспышку раздражения Солженицына (Новый мир, 1999, № 4, 9).
Странно, что этот человек, все получивший при жизни — славу, государственные почести, семью, поклонников, деньги, полностью, кажется, реализовавший свой творческий потенциал, — не обрел в старости покой, но сохранил такую агрессивность и не нашел лучшего объекта, чем Варлам Шаламов, ни единой строкой своих рассказов и стихов не солгавший, не «облегчавший» их ради «прорыва» и в угоду «верховным мужикам».
Да еще и в «зависти» Шаламова упрекает этот олигарх от литературы! Нет, не тот строй душевный был у В. Т., чтобы унижаться до зависти. Презирать, ненавидеть — мог, завидовать — нет.