День на горе Лысой прошел спокойно. Утром бойцам раздали сухари и пшенную кашу. Кашу принесли в ведрах, в цинковых патронных коробках и в круглых банках от немецких противогазов. В таких же ведрах и коробках принесли мутную теплую воду (воду несли полтора километра по узкой кабаньей тропе, брали ее в речушке, у самой подошвы горы).
В девятом часу кудрявый политрук в роговых очках, которого ночью вызывали в полк, принес сводку Информбюро и прочитал об упорных боях под Сталинградом, под Воронежем, южнее Краснодара («южнее Краснодара» — это был наш участок фронта), под Новороссийском и на Тереке.
Солдаты угрюмо прослушали сводку, не задали ни одного вопроса, разбрелись по щелям и стали говорить о фронтах.
Я слышал, как высокий ефрейтор, с сердитым, заросшим рыжеватой щетиной лицом, хмуро говорил окружившим его бойцам:
— Сталинград сейчас — самое главное, самое главнеющее. Там должно все дело решиться. Ежели Сталинград отдадим, — тогда крышка, конец.
— Почему же крышка, Степанов? — возразил сероглазый боец в синих артиллерийских брюках, которыми он все время любовался. — За Сталинградом еще хватит земли.
Хмурый Степанов укоризненно посмотрел на обладателя синих брюк:
— Дурак ты, Вася. Хоть и хороший зенитный пулеметчик, а самый настоящий дурак. Разве можно нам сдавать Сталинград или, скажем, такой город, как Ленинград? Никак, никаким образом нельзя нам оставлять такие города. А если мы эти города — понимаешь, эти города сдадим, то, значит, мы ничего не удержим.
— Чего ты чудишь, Степанов? — обиделся Вася. — Почему же это нам не удержать Казань, или, примерно, Оренбург, или Свердловск?
— Дурак ты, Вася. Дурачок ты, — серьезно и тихо сказал Степанов, — головой думать надо, когда говоришь. Отдай мы врагу Сталинград, — значит ничего мы уже после этого не удержим: ни Казани, ни Оренбурга, потому что вся наша вера и сила в Сталинграде, потому что каждый человек у нас знает, что нигде не может быть таких смертных боев, как под Сталинградом, и если мы отдадим Сталинград, значит, враг наибольшую самую что ни на есть лучшую силу сломил. Понятно тебе это или непонятно?
— Паникуешь ты, Степанов, — и все, — огрызнулся Вася.
— Нет, Вася, не паникую я, и стыдно мне было бы паниковать, потому что я, брат ты мой, оборонял Сталинград еще в восемнадцатом году, когда ты пешком под стол ходил. А тебе я растолковываю, чтобы ты понял, что есть в России такие места, на которых вся вера держится. Вот, скажем, эта самая гора Лысая, на которой мы с тобой сидим. Должны мы подохнуть, но не допустить к ней врага, потому что это наша позиция и нам приказано ее удержать. Но ежели, скажем, перебьют нас тут всех или, к примеру, сдрейфим мы и враги займут эту гору Лысую…
— Ну и что же?
— Ну и ничего. Обидно, конечно, будет. Расстрелять нас надо, как сукиных сынов, за то, что мы не выполнили приказа. Но гора Лысая — это, брат ты мой, не большая беда. От потери этой Лысой горы веры никто не потеряет. А возьми Гитлер Москву, или Ленинград, или Сталинград — тут уж совсем другое дело.
— Правильно, правильно, Степанов, — заговорили бойцы.
Вася попытался еще одним аргументом припереть к стенке угрюмого Степанова:
— Значит, по-твоему, выходит что только под Сталинградом надо биться на всю силу, а тут, на горе Лысой, можно так себе, шаляй-валяй?
— Нет, Вася, — сдвинул брови Степанов, — не «шаляй-валяй». Потому что отдай мы Лысую, а потом еще три горы, а потом Кавказ — Гитлер и перекинет отсюда всех своих солдат под Москву, под Ленинград или под Сталинград. А мы держим гору Лысую, и Гитлер не может увести отсюда ни одного солдата. Понятно теперь тебе это или непонятно?
— Понятно, — усмехнулся Вася.
Он встал, расправил великолепные галифе, провел ладонью по красному канту и, насвистывая, ушел к своему счетверенному пулемету. Солнце поднялось уже довольно высоко. Я лег на траву под огромным буком, вынул из полевой сумки бумагу и карандаш и стал писать корреспонденцию о ночной атаке. Через несколько минут ко мне подошел Володя и, вертя в руках самопишущую ручку, попросил пять листов бумаги.
— Зачем тебе? — спросил я.
— Ночью у нас убито семь бойцов, а трое тяжело ранены. Надо написать письма родичам. Я разорву пять листов пополам, и как раз хватит на десять писем.
— Почему же должен писать именно ты?
— А мне все наши бойцы дали свои адреса, — вздохнул Володя. — Ты, говорят, парень грамотный, в случае чего, отпишешь семьям как следует, не так, как писаря в полку пишут, которые нас в глаза не видали. А семье, говорят, хочется, чтобы о родном человеке было написано хорошо.
Я дал Володе бумагу, он аккуратно разрезал ее плоским немецким штыком, лег на живот и, подумав, стал писать. Писал он медленно, покручивал круглую головку своей трофейной ручки — на другом конце ее был многоцветный карандаш, — часто смотрел куда-то вдаль, словно вспоминал что-то, потом снова начинал писать старательно выводя зеленые и красные строки.
Закончив первое письмо, он начал было его складывать, но потом тряхнул белесым чубом и застенчиво протянул мне:
— Вот, поглядите. Про Кулагина написал дочке его. Прочитайте и скажите мне, как ваше мнение. Может, там чего не хватает?
— Давай посмотрю, — сказал я.
«Дорогая гражданка Ольга Павловна Кулагина, — писал Володя, — сообщаю вам, что ваш папа, сержант Павел Иванович Кулагин, мой навеки незабываемый боевой друг, в ночь с третьего на четвертое сентября 1942 года героически погиб при обороне важнейших позиций на энской горе. За день до этого он истребил в бою великое множество гитлеровских бандитов и сам был ранен в левую руку, но гордо отказался идти в полевой госпиталь и остался на боевом рубеже до конца своей честной жизни. Погиб он в ясную лунную ночь от разрывной вражеской пули, и, когда умирал, то умирал спокойно и только просил меня написать вам, чтоб вы не горевали и хорошо смотрели за своим дорогим братиком. Если вам чего-нибудь надо помочь, вы напишите мне по приложенному воинскому адресу, а я сообщу, что следует, вашим властям. С боевым приветом, остаюсь уважающий вас и переживающий ваше тяжелое горе боец Владимир Петрович Череда».
Я вернул Володе письмо, и хотя мне очень хотелось обнять и поцеловать этого милого, нежного паренька, я не сделал этого, а только сказал:
— Очень хорошо, Володя. Просто и хорошо.
Пока мы с Володей писали, с моря подул сильный ветер, небо затянуло тучами и к полудню пошел холодный мелкий дождь. Яркие краски вокруг сразу потухли, растаяли в свинцово-серой пелене. Усевшись под кустами, бойцы накрылись шинелями, плащ-палатками, мешками и сидели, как нахохленные куры. Не было слышно ни одного выстрела, в густой листве шумел ветер, обильные дождевые ручьи, пенясь, бежали по каменистым скатам горы.