на войне, мешать своих детей? Я бы не только Петю-брата не повел бы, даже и Ильина, даже этого чужого мне, но доброго мальчика, постарался бы поставить куда-нибудь под защиту». Изображая Ростова, Толстой настойчиво подчеркивает отсутствие риторического патриотизма и патриотической риторики: «Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему Георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, — и никак не мог понять чего-то. „Так и они еще больше нашего боятся! — думал он. — Так только-то и есть всего, то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своею дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!“» И еще: «Николай Ростов без всякой цели самопожертвования, а случайно, так как война застала его на службе, принимал близкое и продолжительное участие в защите отечества и потому без отчаяния и мрачных умозаключений смотрел на то, что совершалось тогда в России. Ежели бы у него спросили, что он думает о теперешнем положении России, он бы сказал, что ему думать нечего, что на то есть Кутузов и другие, а что он слышал, что комплектуются полки, и что, должно быть, драться еще долго будут, и что при теперешних обстоятельствах ему немудрено года через два получить полк» [62].
Толстой стремится подчеркнуть естественность и антигосударственность частной жизни человека, которая для него является единственной истинной ценностью. То же самое чувство ценности частной человеческой жизни вместо патриотического воодушевления переживает и Андрей Болконский накануне Бородина: «Да, да, вот они те взволновавшие и восхищавшие и мучившие меня ложные образы, — говорил он себе, перебирая в своем воображении главные картины своего волшебного фонаря жизни, глядя теперь на них при этом холодном белом свете дня — ясной мысли о смерти. — Вот они, эти грубо намалеванные фигуры, которые представлялись чем-то прекрасным и таинственным. Слава, общественное благо, любовь к женщине, самое отечество — как велики казались мне эти картины, какого глубокого смысла казались они исполненными! И все это так просто, бледно и грубо при холодном белом свете того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня. <…> Отечество, погибель Москвы! А завтра меня убьет — и не француз даже, а свой, как вчера разрядил солдат ружье около моего уха, и придут французы, возьмут меня за ноги и за голову и швырнут в яму, чтоб я не вонял им под носом, и сложатся новые условия жизни, которые будут также привычны для других, и я не буду знать про них, и меня не будет» [63].
Князю Андрею вторит старая графиня Ростова, которая «с робким ужасом посматривала на веселое, разгоряченное лицо своего сына в то время, как он говорил это. Она знала, что ежели она скажет слово о том, что она просит Петю не ходить на это сражение (она знала, что он радуется этому предстоящему сражению), то он скажет что-нибудь о мужчинах, о чести, об отечестве, — что-нибудь такое бессмысленное, мужское, упрямое, против чего нельзя возражать, и дело будет испорчено» [64]. Старая графиня совершенно права, видя диалектику явления. С одной стороны, это «бессмысленное, мужское, упрямое». Но ведь, с другой стороны, «против чего нельзя возражать».
И сам Толстой, главный пропагандист частной жизни в романе, пытался не возражать, но поглотить это «бессмысленное, мужское, упрямое» начало. Ему нравится Кутузов потому, что он «никогда не говорил о сорока веках, которые смотрят с пирамид, о жертвах, которые он приносит отечеству, о том, что он намерен совершить или совершил: он вообще ничего не говорил о себе, не играл никакой роли, казался всегда самым простым и обыкновенным человеком и говорил самые простые и обыкновенные вещи». И ему не нравится дворянское общество в целом потому, что после отъезда государя из Москвы «московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву» [65].
Ирония Толстого понятна и близка современному человеку. Но если поверить Толстому, так и самой отечественной войны не было. А Глинка показывает, что она была и что была она не выдумкой политических деятелей и поэтов, а насущной потребностью общества в целом. И в этом огромнейшее значение его сочинений: они позволяют нам понять отечественную войну как народное движение, не зависящее от государственных интересов.
Глинка, как мы помним, называл отечественную войну священной: «В течение священной отечественной войны»; Наполеон «воюет с народами и чувствует уже тяготу этой священной войны»; «Война 1812 года неоспоримо назваться может священною». Все эти примеры вызывают в памяти войну 1941–1945 гг., в первые дни которой появилась песня «Священная война» (музыка А. В. Александрова, стихи В. И. Лебедева-Кумача). Преемственность между войной 1812 года и войной, начавшейся в 1941 г., осознавалась современниками очень остро, и поэтому они называли первоначально войну 1812 года Первой Отечественной, а войну 1941 г. — Второй Отечественной, пока не остановились на понятии Великая Отечественная война, которое было применено в газете «Правда» от 23 и 24 июня 1941 г. как газетное клише [66].
Глинка, пропагандист войны 1812 года как войны отечественной, открывал большую историческую перспективу в будущее. И в этом огромное культурное значение его сочинений.
В настоящем издании мы собрали практически все сочинения Федора Глинки, посвященные войне 1812 года. Разумеется, большие прозаические произведения мы печатаем не полностью, но из каждого взяли только те страницы, которые посвящены этой войне.
Мы начинаем, вполне естественно, фрагментами из «Писем русского офицера» — первой и непосредственной реакцией Глинки на войну. Именно в этой книге Глинка впервые, может быть, вообще в русской культуре написал слова отечественная война и создал это понятие. Черновиков этой книги мы не знаем, дневниковые записи, разумеется, погибли, — но первые случаи употребления этого оборота мы видим в записях уже 1812 г.
Далее мы помещаем раздел стихотворений Глинки, посвященных войне 1812 года. Они никогда в такой полноте не были собраны ранее. Сначала — разные этапы войны: Смоленск, Бородино, Москва. Потом стихотворения, посвященные героям войны: М. А. Милорадовичу, донским казакам, знаменитым партизанам Сеславину, Давыдову, Фигнеру. Наконец — стихотворения о победоносном финале войны (освобождение Москвы, бегство Наполеона) и мемориальные произведения. Здесь термин