А желание побывать на родине было у автора «Дыма» очень сильно. Сознание невозможности его осуществления доставляло ему, конечно, не мало горечи. «Меня не только тянет, меня рвет в Россию — да ты все-таки сиди!» — писал он в ответ на призывы вернуться на родину. Эти настойчивые призывы друзей, не сознававших его истинного положения, еще более растравляли, и без того болезненную, рану. «Ни о каком путешествии думать нельзя — писал он еще в начале болезни Ж. А. Полонской. — И потому будьте так добры, не зовите меня в Спасское… Это только больше мучит меня» [71].
Эти, связанные с болезнью, переживания несомненно прибавляли к страданиям физическим и муку душевную. И, отбрасывая в сторону всякие обвинения против окружавших его лиц, отрицая утверждения о его заброшенности и одиночестве, этой муки отрицать нельзя.
Смерть Тургенева не только была нелегкой, без преувеличения ее можно назвать страшной.
И, может-быть, его «глухой страх» был только предчувствием, смутным страхом страданий, бессознательным инстинктом и инстинктом не обманувшим.
«Смерть имеет очищающую и примиряющую силу», — говорит Тургенев в статье о Гоголе, — «клевета и зависть, вражда и недоразумения — все смолкает перед самой обыкновенной могилой».
На этот раз, может-быть, потому, что могила не была обыкновенной, ничего не смолкло — ни клевета, ни зависть, ни вражда, ни недоразумения и, на ряду с силой примиряющей и объединяющей, широко разлившейся и захлестнувшей даже самые мелкие углы, волной скорби и любви к ушедшему, на ряду с этим вокруг гроба ярким пламенем разгорелась яростная борьба страстей.
«Над незакрытой еще могилой поэта, у его свежего трупа, происходит настоящая свалка» — такими словами начинается выпущенная партией Народной Воли, по поводу смерти Тургенева, прокламация [72].
Свалка — слово слишком резкое для охарактеризования того, что происходило вокруг этой смерти, но следует, во всяком случае, признать, что она была превращена в орудие политической борьбы.
На завтра же, после отпевания тела Тургенева в Париже, П. Л. Лавров опубликовал в газете «Justice», редактором которой состоял знаменитый Клемансо (в то время социалист), письмо, в котором сообщал, что Тургенев, по собственной инициативе, предложил ему содействовать изданию революционного органа «Вперед» и с этой целью, в течение трех лет, вносил по 500 фр. ежегодно. Письмо Лаврова, сообщившего, как мы теперь знаем, про действительный факт [73], преследовало, конечно, политические цели. Политические же цели преследовал и Катков, без всяких комментариев перепечатавший письмо Лаврова в своих «Московских Ведомостях» (№ 251). Письмо произвело сенсацию. «Много делается тут невероятного по поводу смерти Тургенева», — писал М. М. Стасюлевич своей жене (Стасюлевич и его современники. Т. III, стр. 238). Почти все петербургские газеты перепечатали письмо, но ни одна из них не верила ему, считая сообщение Лаврова лживым и отрицая самую возможность факта [74]. Стасюлевич выступил с письмом в редакцию «Новостей» (№ 164), в котором энергично обрушился как на Лаврова, так и на Каткова. Он утверждал, что письмо Лаврова (в лживости его он убежден) является лишь «искусным маневром», рассчитанным на действие его в России; цель его — вызвать «распоряжения, которые огорчат все образованное общество в России и в Европе», что желательно для Лаврова. Цель Каткова, «позаботившегося опубликовать это письмо поближе ко времени встречи тела Ивана Сергеевича», — ясна.
Такая позиция всей нашей прессы не осталась без ответа со стороны нелегальной, революционной печати. Резко нападал на нее Л. Тихомиров в «Вестнике Народной Воли». «Иван Сергеевич не был ни социалистом, ни революционером, — писал он, — он даже едва ли понимал с должной ясностью социализм вообще и русское социально-революционное движение в частности. Многим чертам последнего он не сочувствовал. Но тем характернее является его сочувствие движению в общем, как оппозиция против державного деспотизма. Факт этого сочувственного отношения, доходивший иногда даже до содействия, теперь на все лады отрицается и затирается запуганной и приниженной легальной прессой. Из мелких, малодушных побуждений деятели этой прессы, даже пользующиеся репутацией порядочности, позволяют себе зачеркивать в жизни Тургенева ту долю политического чутья и гражданского мужества, которая у него на самом деле всегда была» [75].
Последние строки несправедливы. Отрицая сообщенный Лавровым факт, Стасюлевич и люди его лагеря действовали, будучи глубоко убежденными в его лживости. Да и могли ли они ему поверить, когда еще только за три года до того Тургенев, в своем ответе «Иногороднему обывателю» — Болеславу Маркевичу [76], характеризовал себя как «постепеновца», либерала в английском смысле, человека, ожидающего реформ только свыше, принципиального противника революций?
А за полтора года до смерти, в письме в редакцию «Gaulois» [77], по поводу сообщения этой газеты, что он неоднократно спасал Лаврова от высылки, он писал: «Спасать г. Лаврова я никогда не имел ни возможности ни случая, а наши политические убеждения до такой степени несходны, что в одном из своих сочинений г. Лавров формально упрекнул меня за то, что, как либерал и оппортунист, я всегда противился тому, что он называл развитием революционной мысли в России»[78].
Резко и непримиримо подходит к делу прокламация Партии Нар. Воли: «Забитые в угол либералы пытаются протестовать против такой узкой постановки вопроса (против утверждения правого лагеря, что Тургенев был лишь художником-поэтом и ничем больше) — но, с другой стороны, им ужасно хочется прицепиться к такому удобному случаю, как погребение Тургенева, и отвести свою наболевшую либеральную душу хотя бы в грандиозной демонстрации легального свойства. Они дрожат и трусят, как бы кто не вырвал у них из рук этого предвкушаемого наслаждения, и с пеной у рта ополчаются поэтому на Лаврова, опубликовавшего известное письмо, клянутся всеми существующими клятвами в чистоте своих помыслов и намерений [79]. Они забывают при этом даже то, что Тургенев, видя угнетение русской печати, не мог не сочувствовать свободному слову».
Опасения, что письмо Лаврова вызовет правительственные репрессии, действительно существовали у Стасюлевича. «Сегодня была панихида по Тургеневе в Казанском соборе», — писал он 10 сентября своей жене, — «церковь была переполнена, но не было никого ни из высшего общества, ни из правительственных сфер. Лавров может теперь сказать, что он торжествует: его хитрость ему удалась вполне, т. е. ему поверили, несмотря на то, что во всем другом ему же не поверили бы».