И конечно, всякий, кого публично пороли, никогда не захочет, чтобы в важные, единственные, яркие моменты его жизни присутствовали женщины. При чем тут женщины? Разве они были ТОГДА? Разве знали они, как важно не закричать, молчать, разве кто-то бы захотел, чтобы после того, как все было кончено, к нему явилась бы с утешением вся укрытая юбками, волосами, шалями какая-то дама, разве для нее предназначалось его мужество? И если ты все-таки будешь плакать — что за цена в ее расплывшихся утешениях, как сравнить это с тем, когда молча, и без касания, и без мягкого слова — подойдет товарищ, просто приблизится?
Этого лишил Пушкина государь Александр. Мы слышали, что потом, при императоре Николае, телесные наказания все же разрешили в лицее — со странной формулировкой: «в мере отеческой опеки». Государь император имеет хорошее воображение, он знает, что домашняя, отеческая порка — это совсем другое дело, там по углам плачут сестры, там наготове стоит нянюшка, там матушка разбавляет своим соучастием каждый взмах розги, она никак не хочет видеть в тебе человека, и тем более мужчину, она смазывает все значение этой процедуры, она превращается в какую-то рутинную, пошлую, гигиеническую и дисциплинарную процедуру. Это — не часть твоей жизни, не приготовление ко взрослому миру, не участие уже твое в нем — пассивное, страдательное, но реальное, с твоей кровью и твоими проглоченными слезами.
Из отеческих домов не часто приходят наши друзья. Закрытые заведения — вот где расставляется истинная иерархия, пестуется наблюдательность, умение увидеть ту специфическую особенность, какая есть в каждом мужчине — женщины простодушно, им кажется — цинично, на самом деле — плоско и глупо говорят: «Все мужчины одинаковы», вот где рождается способность к любви. Для нас все мужчины разные. Мы, воспитанники закрытых заведений, не видим друг в друге безликую массу женихов, различающихся только социальными характеристиками, мы друг для друга — разные. Как отдельные миры. Мы и сейчас живем так в полку, нет разницы, что некоторые женаты, некоторые проводят жизнь в волокитстве за женщинами, это ведь не важно, они не перестают быть мужчинами.
Можно один день провести, наблюдая и влюбляясь в одного, потом этот мир может погибнуть — в глазах другого, это ведь все равно, останется ли он в списках, другой день взойдет новая звезда.
Мы очень чтим уложение общества. Мы очень внимательны к тектоническим подвижкам в нем, мы чувствительнее кошек, слышащих подземные точки за тысячи километров. Вершина нашей пирамиды — царь, мы слепо подчинены ему, мы мечтаем только о нем. Но и дядька Никита имеет власть от царя и директора пороть меня, князя. Я никогда не перестану видеть в нем мужчину.
Приходит Пушкин зачем-то смешать все в этом мире, устроенном не им, желающий заставить нас подчиняться чему-то условному, нереальному, не тем живым, чувственным и единственно реальным отношениям между людьми, а — стихам. Мимолетным чувствам и восторгам, не признанным никем.
МАСКА: Сам был мелкий и крепкий, жилистый жилами не длинными, надорванными, выносливыми до последнего, не хваткими, а ловкими, годными для гимнастик. Из таких бывают хорошие танцоры, считающие танцевание самым мужественным занятием, убеждающие в этом и женщин. Такие, чем выше поднимаются, тем восторженнее обожаются. Девицы и жены про реальных мужчин, про реальные достоинства забывают, все влюбляются в танцора.
МАСКА: Дантеса приняли в гвардию, перепрыгнув через две ступеньки, гвардия роптала. Почему б Пушкину не дать чина какого-нибудь повыше, зачем экономить на жалованьях, называть камер-юнкером? Юнкер — это ведь и есть юнкер. Почти юнга, не в тридцать же три года, да еще по тем временам! Не так уж юны душой поэты, Пушкин был и формально придворным историографом, вот-вот бы на какой-то чин дотянул, а камерные эти левреточные должности все-таки не для поседевшего мужа такой рослой жены. Как ни считай, что все это россказни, демократическое мифотворение — что царь как-то уж особенно притеснял Пушкина, но все-таки у него были возможности двинуть Пушкина по другому пути, ему-то уж щелкать его по носу было слишком легко, хотя вроде бы и не за что. Однако ж не удержался, вот уж действительно, как офицеришка.
МАСКА: Пушкин ходил в женихах девять месяцев, почти два года до свадьбы — отвергнутым искателем. Такой роли не завидовал и простенький юноша, вознамерившийся жениться, невест все-таки было больше, красота их была в большой цене в глазах их маменек, жениться хотели на других достоинствах.
МАСКА: Пушкин был отправлен на борьбу с саранчой. Что ж делать было, когда нашествие антихриста уж было остановлено, изгнан он был на далекие острова? Разве Пушкин искал применения зоркому и приметливому государственному взгляду, расторопным приемам, дальновидности и расчету? Вот бы знатный сановник, хоть министр хоть кто пропал!.. Не рановато ль начал чужие звезды на себя вешать, а саранчу бить — даже посмеяться не захотел?
МАСКА: Покой и воля. На просторе, в свободном мире, в открытом. Потому так ужасны закрытые общества — пионерские лагеря, интернаты, тюрьмы, цивилизации ацтеков или советский строй. Есть те, кому там хорошо, — тем, кто пришел в большой мир, чтобы править своими маленькими мирками. Им хорошо. Неплохо и тем, кто не ропщет на судьбу — куда занесло. Туда занесло, там и будем потихонечку дни свои благоустраивать. Гибнут восставшие, несущие свои законы, но более широкие душой — все чувствуют, что они не хотят царить, они хотят встать НАД ними. Завоевать корону — и пренебречь. Получить ее только для игры, не положить за нее жизнь, не жить ею. Этого не простит никто.
Закрытое из закрытых — светская элита. Спокойны те, кто не знает иной участи.
Кто приемлет свое положение и рад мелким достижениям одного дня.
Горе тем, кто хочет поцарствовать там — чтобы попрать затем это звание ради свободы. Провести никого не удалось никому. Маленький еврейский мальчик Марсель хочет для себя несбыточного — чтобы поклонились ему принцы, герцоги и монархи — а он закроется от них в пробковой комнате и напишет свой труд. Кто его пустит в этот круг? Ему даже не удастся изучить весь этот мир. Но он отбудет весь срок от звонка до звонка — и опишет все тяготы. Унижения и сверхчеловеческие усилия во всех мельчайших подробностях. Самому не пожить свободно, на воле, ни одной минуты.
МАСКА: Зачем хотел он светской славы?
Лев Толстой хотел быть аристократом и писателем. Но быть аристократом на той ступени, на которую был поставлен в колыбели, не искать, с аристократическим спокойствием принять свое положение. При всей страстности его натуры это удалось, никто не может над ним посмеяться. Потанцевал в молодости на балах, поменял перчатки, а там и за соху: раз захотел властвовать над миром — вышел в это поле.