Теперь, воодушевленный Ленуаром, он ходил смотреть Рубенса, разыскивал всюду его картины и подолгу стоял перед огромными, во всю стену, холстами. Оноре не слишком хорошо разбирался в событиях, происходящих на этих пышных полотнах. Его притягивало то, что всегда захватывает начинающих, — блеск несравненного мастерства.
Среди сотен луврских картин то одна, то другая заставляли Оноре останавливаться около себя. Иногда это были совсем второстепенные вещи — эффектно написанная драпировка, блик света на первых порах производят большее впечатление, чем иной знаменитый шедевр.
Были ли у него тогда любимые художники? Оноре и сам не знал — скорее были любимые картины, да и они постоянно менялись. Если бы он задумался о своих вкусах, то заметил бы, что чаще всего останавливается перед картинами суровыми и спокойными, перед портретами Рембрандта, Веласкеса. Может быть, поэтому он чувствовал себя хорошо и в нижнем этаже, в залах античной скульптуры. Там было сравнительно безлюдно, после ярких красок глаза отдыхали на потускневшем мраморе древних статуй. Хотя уроки Ленуара временами надоедали Оноре, но они развивали уменье видеть, и он подолгу любовался тем, на что раньше не обращал внимания: свободой в обработке мрамора, совершенством искусства безвестных мастеров. В чуть заметной выпуклости угадывалось напряжение мышцы, кровь словно пульсировала в едва намеченной резцом жилке. Здесь Оноре нередко вытаскивал свой альбом и делал наброски.
Выставки современных художников подавляли мальчика внешней пышностью, за которой нелегко было отыскать действительно лучшее произведение; Оноре смущали нарядная публика, шитые мундиры, сверкающие дамские туалеты. Он еще не научился разбираться в том, что знатоки называли борьбой течений в искусстве. Но ему хорошо запомнилась выставка салона 1824 года.
В один из дней, вскоре после ее открытия, он поднялся по непривычно оживленной лестнице в просторную галерею, где на больших щитах, заслонявших картины старых мастеров, висели десятки больших свежеотлакированных полотен. В этот год пристрастие живописцев к изображению средневековья, казалось, достигло своего апогея. В глазах рябило от мантий, золотых перевязей, страусовых перьев, рыцарских доспехов. У одной из картин шумела толпа молодежи. С трудом протиснувшись вперед, Оноре очутился перед большим холстом, разительно не похожим на все, — что висело вокруг. Измученные полуголодные люди под обжигающим солнцем. Связанная женщина. Блеск стали. Безумные глаза старухи, сидящей на песке у трупа дочери. Это была картина Эжена Делакруа «Резня на Хиосе», изображавшая расправу турок над восставшими греками. Светлые солнечные тона странно сочетались здесь с каким-то обнаженным страданием. Казалось, художник переступил обычные границы искусства. В картине была пугающая откровенность, она чувствовалась и в прозрачных пляшущих тенях и в резких мазках, брошенных на холст словно в минуту смятения, которое художник не смог скрыть от зрителя. Это была совсем необычная живопись — приподнятая, звучная, как стихи, и вместе с тем до изумления правдивая. Вокруг спорили о романтизме. Оноре знал, что романтиками называют Делакруа и его последователей. Но сейчас он об этом не думал, а просто стоял и смотрел, до глубины души взволнованный картиной.
Но те полотна, которые Оноре видел в Лувре, были слишком совершенны, чтобы им можно было пытаться подражать. Пока что ему больше всего хотелось рисовать людей. А сказать об этом Ленуару он не решался, понимая, что тот будет недоволен вольнодумством ученика.
Он чувствовал себя все более и более неудовлетворенным. В конце концов у мадам Домье стали просыпаться былые опасения. Видя, что сын томится и неохотно отправляется к Ленуару, она вновь произнесла сакраментальную фразу:
— Бедный мой Оноре, ты сам не знаешь, чего ты хочешь!
Оноре ответил с мрачным упорством:
— Я хочу рисовать!
— Но Ленуар! — воскликнула мадам Домье, для которой уже самое имя Ленуара было совершенно исчерпывающим доводом.
— Да, Ленуар, — уныло отвечал сын, — но ведь это совсем не то…
В конце концов Оноре решил записаться в какую-нибудь частную школу, где за небольшую плату можно было рисовать натурщиков. Такое заведение было неподалеку от его дома. Скопив несколько франков, Оноре отправился туда.
В школе этой, носившей пышное название «Академии Сюиса», живая модель позировала рано утром — с шести до девяти часов. Оноре это устраивало: весь день оставался свободным, занятия не мешали службе.
Каждое утро, наскоро проглотив чашку жидкого кофе, Оноре бежал в ателье Сюиса по темным еще пустынным улицам. С тяжелой Холщовой папкой под мышкой, в коротковатых панталонах и в старой отцовской шляпе, Оноре Домье, сам того не подозревая, являл собою почти классический образ начинающего парижского художника. Сколько таких же полуголодных юнцов гранили мостовые левого берега Сены, грея в карманах дырявых сюртуков испачканные углем руки и мечтая о славе и горячей котлете!
Еще сонный, замерзший, он садился на свое место и торопливо начинал рисовать, стараясь не потерять ни минуты. Уроки стоили денег, а в его распоряжении было всего лишь три часа.
Основателем и хозяином академии был старый натурщик Сюис, помнивший еще времена революции. Как и другие владельцы подобных школ, он хорошо знал, чего именно не хватает молодым художникам. На скопленные за десятилетия добросовестного служения искусству деньги он открыл ателье, где можно было без учителей и программ рисовать и писать живую натуру. И в этой академии было всегда много народу, здесь не ждали наград и почетных медалей и работали на совесть.
Сюис часто заходил в мастерскую, рассказывал бесчисленные истории о днях революции и о художниках, которым он когда-то позировал.
Вместе с Оноре работали очень разные люди: и такие же мальчишки, как он, и совсем взрослые любители, и профессиональные художники. Учились здесь больше всего друг у друга — драгоценная возможность, которой Домье был начисто лишен у Ленуара. Никто не стеснялся в выражениях, обсуждая работу соседа, мерилом служила не абстрактная теория, а лучший рисунок, на который остальные смотрели как на образец.
Сюда приходили рисовать три ученика знаменитого Шарле. Они принесли с собой культ учителя, в их речах имя Шарле звучало как заклинание, в их представлении он был почти гением.
Шарле воспевал в своих произведениях доблесть наполеоновских солдат. Его неумеренный восторг перед Наполеоном был порожден мечтой о героическом и великом, а чем меньше помнили опального императора, тем больше его превозносили. В глазах молодежи двадцатых годов Наполеон-оставался символом былой славы и даже былой свободы Франции. И понятно, что Шарле, писавший героев-гренадер мастерской и суровой кистью, вызывал к себе уважение юных жрецов искусства. Нередко рисовал Шарле бедняков, и не с любопытством поверхностного бытописателя, а со спокойной, задумчивой серьезностью человека, прямо смотрящего в глаза жизни. В свои шестнадцать лет Оноре успел повидать и лицемерие и бедность, и его, конечно, привлекали в искусстве Шарле героика и правда — в жизни это встречалось не часто.