Апрель, воскресенье
Как всегда, на диване рядом с телефоном. Сегодня, да, сегодня Берлин будет взят. Нам объявляют об этом каждый день, но сегодня в самом деле все будет кончено. Газеты сообщают, каким образом мы об этом узнаем: завоют сирены — в последний раз. Последние военные сирены. Я не хожу больше в Центр, я больше не пойду туда.
Они прибывают в «Лютецию», они прибывают на Восточный вокзал. На Северный вокзал. С этим кончено. Я не только не пойду в Центр, я вообще не двинусь с места. Я верю в это, но вчера я тоже верила, а в десять часов вечера вышла из дому, села в метро и поехала к Д. Я позвонила, он открыл мне. Он обнял меня: «Что-то случилось?» — «Ничего. Я больше не могу». И я пошла обратно. Я не захотела даже войти в комнату. Мне нужно было лишь взглянуть на него, чтобы проверить, нет ли у него на лице признаков лжи, не скрывает ли Д. от меня его смерть. Потому что дома, когда пробило десять, на меня вдруг напал страх. Такой страх, когда боишься всего. Я подняла голову и вдруг увидела, что комната изменилась, что свет лампы тоже изменился и вдруг стал желтым. И внезапно — словно шквал налетел — полная уверенность: он умер. Никаких сомнений: умер. Умер. Двадцать первого апреля, он умер двадцать первого апреля. Я встаю и выхожу на середину комнаты. Это произошло мгновенно. В висках больше не стучит. Все уже другое. Мое лицо опадает, меняется. Я распадаюсь, растекаюсь, меняюсь. Я уже не чувствую своего сердца. Ужас медленно поднимается и захлестывает меня, я тону. Я больше не жду, до того мне страшно. Конец, это конец? Где ты? Как узнать? Я не знаю, где он. Не знаю, где я сама. Я не знаю, где мы находимся. Как называется это место? Что это за место? Что означает вся эта история? О чем, о ком в ней идет речь? Кто он такой, этот Робер Л.? Боли больше нет. Я начинаю понимать, что между мной и этим человеком нет больше ничего общего. Точно так же я могла бы ждать кого-нибудь другого. Меня больше нет. Если я не существую, зачем ждать Робера Л.? Точно так же она могла бы ждать другого, раз уж ей нравится ждать. Ничто больше не связывает ее с этим человеком. Кто он, этот Робер Л.? Существовал ли он вообще? Что он делает, этот Робер Л.? Как получилось, что ждут его, именно его, а не другого? Чего она в самом деле ждет? Какого еще ожидания дожидается? В какие игры играет вот уж пятнадцать дней, с тех пор как заморочила себе голову этим ожиданием? Что происходит в этой комнате? Кто она? Кто она, знает Д. Где Д.? Она знает это, она может пойти к нему и потребовать объяснений. Я должна повидаться с ним, так как что-то случилось, что-то новое. Я пошла к нему. По-видимому, ничего не случилось.
Звонит телефон. Я просыпаюсь во тьме. Зажигаю свет. Смотрю на будильник: пять тридцать. Ночь. Я слышу: «Алло?.. Что?» Это Д., он спал рядом. Я слышу: «Что, что вы говорите? Да, это здесь, да, Робер Л.» Молчание. Д. держит телефон, я пытаюсь вырвать у него трубку, он не отпускает. Это продолжается долго. «Какие сведения?» Молчание. Говорят с другого конца Парижа. Я пытаюсь вырвать у него трубку, это трудно, это невозможно. «И что? Товарищи?» Д. отпускает трубку и говорит мне: "Это товарищи Робера, они в студии «Гомон». Она вопит: «Это неправда!» Д. снова берет трубку. «А Робер?» Она пытается вырвать у него аппарат. Д. ничего не говорит, он слушает, телефон у него. «Вы больше ничего не знаете?» Д. поворачивается к ней: «Они расстались с ним два дня назад, он был жив». Она больше не пытается вырвать телефон. Она валится на пол. Что-то прорвалось в ней при словах, что два дня назад он был жив. Она не сопротивляется, пусть.
Прорвалось и выходит через рот, нос, глаза. Надо, чтобы оно вышло наружу. Д. кладет трубку. Он произносит ее имя: «Маргерит, моя маленькая Маргерит». Он не подходит к ней, не поднимает, он знает, что ее нельзя трогать. Она занята. Оставьте ее в покое. Это выходит из нее, вытекает, как вода, отовсюду. Живой. Живой. Д. говорит: "Маргерит, моя маленькая Маргерит.
Живой, как вы и я, два дня назад". Она говорит: «Оставьте меня, оставьте».
Это выходит из нее стонами, криками. Оно выходит как хочет, всеми возможными способами. Выходит. Пусть, пусть. Д. говорит: «Надо ехать, они в студии „Гомон“, ждут нас. Но сперва сделаем кофе». Д. говорит это, потому что хочет, чтобы она выпила кофе. Д. смеется. Он говорит не переставая: "Ну, молодчина!.. как мы могли подумать, что они одолеют его… Робер умница…
Наверно, он спрятался в последний момент… А мы-то считали его беспомощным из-за его вида". Д. в ванной. Он сказал: «из-за его вида». Она на кухне, стоит прислонившись к шкафу. Да, вид у него и вправду был не от мира сего.
Он казался рассеянным. Выглядел так, словно ничего вокруг не видит, всегда устремленный к абсолютной сути доброты. Она по-прежнему стоит прислонившись к кухонному шкафу. Всегда погруженный в абсолютную боль ищущей мысли. Она заваривает кофе. Д. повторяет: «Через два дня мы его увидим, он приедет».
Кофе готов. Вкус горячего кофе: он жив. Я быстро одеваюсь. Принимаю таблетку коридрана. Меня по-прежнему лихорадит, я вся в поту. Улицы безлюдны. Д. идет очень быстро. Входим в студию «Гомон», превращенную в транзитный центр.
Как договорено, спрашиваем Элен Д. Она приходит, она смеется. Мне холодно.
Где они? В отеле. Она ведет нас.
Отель. Все освещено. Взад-вперед снуют люди — мужчины в полосатых арестантских робах, сотрудницы социальных служб в белых халатах.
Депортированные прибывают всю ночь. «Вот эта комната». Провожатая уходит. Я говорю Д.: «Постучите». Сердце отчаянно колотится, я не смогу войти. Д. стучит. Я вхожу вместе с ним. В изножье кровати — мужчина и женщина, они не разговаривают. Это родственники. В постели — двое депортированных. Один спит, ему лет двадцать. Второй улыбается мне. Я спрашиваю: «Вы — Перротти?» — «Да, это я». — «Я жена Робера Л.» — «Мы расстались с ним два дня назад». — «Как он себя чувствовал?» Перротти смотрит на Д.: «Там были и куда более изможденные». Молодой просыпается: «Робер Л.? Ах да, мы должны были вместе бежать». Я сажусь у кровати. Я спрашиваю: «Они расстреливали?» Молодые люди переглядываются, они отвечают не сразу. «То есть… они перестали расстреливать». Д. вступает в разговор: «Это точно?» Отвечает Перротти: «Когда мы уходили, они уже два дня не расстреливали».
Депортированные разговаривают между собой. Молодой спрашивает: «Откуда ты знаешь?» — «Мне сказал об этом русский капо». Я: «Что он вам сказал?» -"Он сказал, что они получили приказ больше не расстреливать". Молодой:
«Бывали дни, когда они расстреливали, и бывали дни, когда нет». Перротти смотрит на меня, смотрит на Д., он улыбается: «Мы очень устали, вы должны нас извинить». Д. не сводит глаз с Перротти: «Как это вышло, что он не с вами?» — «Мы вдвоем искали его перед отходом поезда, но не нашли». — «Хотя мы старались». — «Так почему же вы не нашли его?» — «Было темно, -говорит Перротти, — и потом, нас там было много, несмотря на все…» — «Вы хорошо искали?» — «То есть…» Они переглядываются. «Да, — говорит молодой, — а как же… мы даже звали его, хотя это было опасно». — «Он хороший товарищ, — говорит Перротти, — мы его искали, он читал нам лекции о Франции. Это надо было видеть, он говорил, говорил, прямо околдовывал слушателей…» Я: «Раз вы не нашли его, значит, его не было в живых? Значит, его расстреляли?» Д. резко придвигается к кровати, он рассержен, но сдерживается, он почти так же бледен, как Перротти. «Когда вы видели его в последний раз?» Они переглядываются. Я слышу голос женщины: «Они устали». Мы допрашиваем их, как преступников, не даем ни секунды передышки. «Я, во всяком случае, видел его, — говорит молодой, — я в этом уверен». Он смотрит куда-то вдаль и повторяет, что уверен, но он ни в чем не уверен.