«Возможно ли, чтобы смертный прах изливал прелесть этих божественных звуков? Нет, в ее груди несомненно живет что-то божественное. Как сладко текут чудные звуки на крыльях молчания под опустевшим сводом ночи! Я слышал часто, как моя мать Цирцея, окруженная наядами, увенчанными цветами, собирая целебные травы и смертоносный яд, увлекала пением своим пленную душу в блаженный Элизий; Сцилла плакала, волны прекращали свой вой и умолкали, внимательно насторожившись, а жестокая Харибда шепотом выражала тихое одобрение… Но такого могущественного и глубокого восторга, такой неги сладкого счастья я не испытывал еще никогда».
Даже в сердце развратного Комуса голос добродетели вызывает какое-то сладкое и вместе с тем могучее ощущение, какого он не испытывал еще никогда. Но все же обманом уводит он благородную даму в свои пышные чертоги, усаживает ее, неподвижную, во дворце за изысканный стол. Он убеждает ее освежиться и глотнуть из бокала, где налит сладчайший напиток, лучший нектар. Но дама отказывается, предчувствуя соблазн. Увлеченный ею и пылая любовью, Комус старается уговорить ее: он знает, что один глоток очарованного напитка даст ему полную власть над ней. Его речь, построенная по всем правилам схоластической логики, отличается, однако, замечательной красотой и шекспировской силой.
«Если бы весь свет, – говорит он, – держался правил умеренности, если бы никто ничего не пил, кроме прозрачной воды, и не надевал бы роскошной одежды, Создатель, разукрасивший землю для счастья и наслаждения, был бы обижен. Разве можно презирать данные им людям богатства, которые неисчерпаемые лежат повсюду. Не мрачными же сторожами земли создал он нас, и зачем нам жить, как пасынкам природы, а не ее возлюбленным детям?»
Но благородная дама сопротивляется, и стих поэта звучит при этом геройским негодованием и клеймит позором предложение искусителя:
«Когда разврат нечистыми взглядами, нескромными движениями и грязным языком, но особенно гнусными и многогрешными делами заражает человека мерзостью до глубины души, – тогда, умирая от постоянного соприкосновения с ним, душа разлагается, хоронит себя в теле и принимает скотоподобный образ до тех пор, пока не утратит окончательно божественного характера своего первоначального бытия. Так тяжелая и сырая погребальная тень, которую нередко мы видим под сводами склепов, сидит запоздалая подле свежей могилы, точно боится оставить облюбованный ею труп!..»
Комус хочет уже прибегнуть к насилию, – но в эту минуту оба брата дамы с обнаженными мечами и Ангел-хранитель врываются в торжественную залу и разгоняют нечестивую толпу. Комус бежит, захватив с собою магический жезл, а дама остается на месте, хотя и спасенная, но заколдованная. Чтобы избавить ее от чар, вызывают Сабрину, благодетельную наяду. Ангел поет:
«Прекрасная Сабрина! Услышь оттуда, где ты сидишь – под зеркальной холодной прозрачной волной, вплетая лилии в янтарные кудри. Услышь ради спасения дорогой чести, услышь, о богиня серебряного озера, и спаси!..»
Легкая, как воздух, поднимается Сабрина с кораллового ложа, и колесница из бирюзы и изумрудов выносит ее к прибрежным тростникам и высаживает среди сырого ивняка и камышей. Почувствовав прикосновение ее холодной целомудренной руки, дама сходит с заколдованного места, оковавшего ее своими чарами. Она спасена.
Читатель без труда разберется в этой прелестной аллегории. Дремучий лес – это наша человеческая жизнь; Комус – разврат, сладострастие; благородная дама – добродетель. Кто выпьет волшебного напитка, предлагаемого Комусом, тот из человека обращается в зверя, и, к сожалению, такая метаморфоза в жизни слишком часто случается. Но Мильтон верит, что добродетель могущественнее порока, что у нее есть сила для борьбы с соблазном:
Virtue may be assailed, but never hurt
Surprised by unjust force, but nothent railed.
(Можно напасть на добродетель, но смертельно ранить ее нельзя; несправедливая сила может захватить ее врасплох, но не подчинить себе).
Вера в торжество добродетели, торжество необходимое, неминуемое – вот что одушевляло двадцатипятилетнего Мильтона. И в этой вере не было ничего педантичного, деланного, она составляла саму сущность его натуры и свободно выливалась в поэтические образы. Мильтон принадлежал к разряду тех редких натур, для которых добро и красота нераздельны. Целомудренная Сабрина дивно прекрасна, дивно прекрасна и благородная дама, добродетель, и вы сами затрудняетесь, какой стороне, нравственной или эстетической, отдать предпочтение. Их нельзя даже разъединить, до того тесно слиты они друг с другом. Перед вами как бы лицо Сикстинской Мадонны, в котором любовь – красота, а красота – любовь. Глубокая, безусловная искренность Мильтона так подкупает читателя, что вместе с Тэном он может спросить себя: «Должен ли я отмечать промахи, странности, шаржированные выражения, – наследство Возрождения – философский диспут, проявление резонерства и платонизма? Я не чувствовал этих ошибок. Все изглаживалось перед картиной смеющегося Возрождения, преобразованного суровой философией, и перед чувством высокого, возведенного на алтарь цветов…»
В высшей степени любопытно сравнить «Комуса» с соответствующими характерами Шекспира. Это сравнение как нельзя лучше определяет индивидуальность Мильтона и то новое, что он внес в литературу.
Прежде всего надо заметить, что комический элемент совершенно отсутствует в «Комусе». Ни одной улыбки, остроты или шутки вы не встретите на всем протяжении пьесы. Все строго, серьезно, даже важно. Вы ясно видите, что из глубины дремучего леса Мильтон читает вам нравоучение. Разодетое в блестящую одежду из «цветов и лунного света», нравоучение это не имеет, правда, в себе ничего скучного, но вместе с тем, составляя главное содержание пьесы, делает ее в значительной степени отвлеченной. В ней нет полного воплощения жизни, нет человеческого тела, румянца, смеха и слез, перед вами скорее бесплотные духи, символы Порока и Добродетели, парящие в ночном воздухе. Даже Комус, этот развратный сын Цирцеи и Бахуса, которого, казалось бы, его сладострастное тело должно было особенно тянуть к земле, и тот – лишь тень человека, аллегорическая фигура, выведенная для того, чтобы возбудить благонравное отвращение.
Из такого же материала, как Комус, Шекспир создал своего Фальстафа. «Фальстаф – опорный столб всякого непотребного места, сквернослов, игрок, утаптыватель мостовых, винная бочка, и до того гнусен, что невольно доставляет удовольствие. У него громадное брюхо, красные глаза, пьяная рожа, трясущиеся ноги; он проводит жизнь в таверне, облокотившись на стол, уставленный кружками, или завалившись спать на полу, за занавесью; просыпается он для того, чтобы богохульствовать, врать, хвастать и красть. Фальстаф такой же мошенник, как Панург, имевший 33 способа добывать деньги, из числа которых самый честный был воровство». Более отвратительной фигуры Мильтон не мог бы себе и представить. Этот кусок мяса вызвал бы в нем одно презрение, но вместе с тем Фальстаф – шекспировский любимец. Шекспир наделяет его таким остроумием и таким комизмом, что вся мерзость Фальстафа совершенно исчезает. Для Шекспира он – «отличнейший малый». В его поступках нет злости, он не имеет другого желания кроме того, чтобы посмеяться и позабавиться. Когда его ругают, он кричит громче всех, – с лихвой отплачивает крупные слова и обиды и никогда не сердится на своих обидчиков. Через минуту он уже сидит вместе с ними в каком-нибудь вертепе и пьет за их здоровье, как добрый приятель и товарищ. У него много пороков, скажете вы. Да, но он выставляет их напоказ так наивно, что ему невольно их прощаешь. «Послушай, Галь, – говорит он принцу, – ты знаешь, что наш праотец Адам и в состоянии невинности не избежал грехопадения. Где же устоять против него бедному Джону Фальстафу в нынешнее развращенное время? Ты видишь, что во мне больше мяса, чем в другом, следовательно, и грехов больше».