Последнюю ночь перед отъездом в доме Богомольцев спали тревожно. Встали, когда на темно-сером небе еще мигали звезды. У крыльца фыркали лошади. Возница укреплял чемоданы и тюки.
— В добрый час!
— С богом!
Одинокая кибитка то взбирается на пригорки, то скатывается в низины. Вздрагивают, кренятся на ухабах узелки и корзины. А вокруг неоглядная ширь полей — то ровных, как скатерть, то изрытых оврагами, то покрытых перелесками.
Саше все нравится — мягкий стук лошадиных копыт, взлохмаченные встречным ветром гривы, песни ямщиков, бесконечное мелькание верстовых столбов. Изредка встретится хуторок, изредка — уездный городок.
Невесело выглядит окружающий мир. В селах народ хмурый, неразговорчивый. «Сонным царством», «глухоманью», «медвежьими углами» называют они сибирский край. Дома у крестьян — раз, другой шагнул — и стена. Земляные полы, огромные печи.
За Москвой выехали на дорогу слез и страданий — знаменитый Владимирский тракт. Тройка несется вскачь день и ночь, делая остановки только для смены лошадей. Отец торопит ямщиков. Они то и дело обгоняют все новые этапы каторжников. То шествуют «мирские заступники», брошенные властями во «вседержавную» пустынную сибирскую тюрьму без решеток и замков.
Почти год бредут они до мест заключения. Над колоннами стоит неумолчный перезвон кандалов. Въедливая мошка вместе с тучами пыли носится над людьми. Из Тюмени арестанты плывут по Туре, Тоболу, Иртышу, Оби — три тысячи километров водой! Баржи — плавучие тюрьмы. Камеры в трюмах — сырых, зловонных. Из иллюминаторов видна только пенящаяся вода. Для прогулок на палубе — проволочная клетка.
Сашкó изо всех сил старается удержать подступающие к горлу слезы. Своим маленьким сердечком он чувствует, что поездка на Кару, несмотря на всю заманчивость свидания с мамой, не сулит ему радостей. Холодной и чужой кажется мальчику земля с капельками жемчужной росы на траве, светло-желтыми весенними зорями, разливами рек, яркой гладью небрежно разбросанных озер, зеленью дремучих лесов. За что страдают люди, за что ссылал царь отца, за что томится в неволе мама?
С гиканьем, свистом погоняет ямщик лошадей. За пестрыми, слоистыми обрывами Уральских гор пошла угрюмая тайга. Густо, дерево к дереву, стоят вековые ели и пихты — огромные, покрытые, точно сединой, серыми лишайниками. За Омском совсем стало пустынно и мертво: на громадных пространствах — ни малейшего признака жилья.
Несмотря на июнь, ничто не напоминает наступление весны — «генерала Кукушкина», как ее здесь называют. На реках местами встречаются плывущие вниз льдины, а по вечерам так холодно, что Сашко надевает овчинный тулупчик. Потом пошли дожди, и тройка лошадей с трудом вытаскивала из грязи тарантас.
— Прошу, пан! — пригласил их к себе на постой содержатель постоялого двора, старый поляк, сосланный в Сибирь за участие в восстании 1863 года.
Вечерами, сидя у камелька, Сашко внимательно вслушивался в рассказы изгнанника. Хозяин не жаловался на горькую судьбину свою, но, видно, тосковал по родным песчаным холмам, окаймленным лесом, мягкому говору. Вислы.
Узнав печальную историю Софьи Николаевны, поляк предложил:
— Пане добродзею, я счастлив буду принять в своем доме на обратном пути троих Богомольцев!
Александр Михайлович сокрушенно покачал головой:
— Боюсь, что этому не бывать!..
— Да, у сатаны — ад, а на земле — Кара…
Прощаясь на пристани, радушный хозяин постоялого двора посоветовал в Усть-Каре остановиться у его знакомого, при этом предупредил — с репутацией убийцы.
В поисках его избы петляли по Усть-Каре до сумерек. Первой выглянула хозяйка. Потом над ней появилась мужская голова с суровым взглядом темных глаз. Выражение хмурого лица Семена Парамонова не сулило ничего хорошего. Неторопливо затянув поясной ремень, он подошел вплотную к Александру Михайловичу и хриплым голосом-спросил:
— А знаете, что я убийца?
— Знаю!
— Кто послал?
Услышав фамилию поляка, мужик молча пошел в дом, а дверь оставил открытой, как бы говоря: «Милости прошу!»
Бедно и неприветно в избе: голые скамьи, стол, полати, на печи — груда лохмотьев, в светильнике — дымящаяся лучина.
Пока разбирали вещи, ужинали, пришла ночь. Сашко уснул мертвым сном, а от старшего Богомольца сон бежал прочь: нахлынули нерадостные думы. Тревожила и сама обстановка первой ночи под одной крышей с убийцей.
Чу! За стеной послышался скрип кровати, шарканье туфель и крадущиеся шаги. Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулась всклокоченная голова. Александр Михайлович видел, как пристально вглядывался в лица приезжих хозяин. Снова шарканье ног, скрип кровати и вздох — вздох облегчения.
Сашка разбудило ослепительно сиявшее в окно солнце. Празднично было и на душе у мальчика: сегодня он увидит маму! Особый оттенок этому яркому утру придало еще одно событие.
Только отец поднялся, как в дверях появился хозяин — одетый по-праздничному, причесанный.
— Спасибо, доктор! — сказал и до земли поклонился.
Закинутый на чужбину, постылую и неприветную, за правый суд над помещиком, засекшим отца Парамонова, он за два десятилетия жизни на положении «отверженного», видимо, впервые в присутствии чужих почувствовал себя человеком.
Часы тянулись в полной тишине. Пока были силы, Софья Николаевна подолгу ходила по камере и думала о сыне и муже. Потом свалилась и сутками лежала в полудремоте. Приходил тюремный врач — ленивый и грубый. Не щадя больной, каждый раз нарочито громко заявлял:
— Случай, в котором медицина бессильна! — и уходил прочь.
Софья Николаевна снова оставалась одна со своей болью и тоской. Даже сны стали бледными. Время стерло из памяти и яркие впечатления короткой праздничной любви и дорогие лица близких. Чаще всего среди безбрежной снежной равнины чудились ей поникшие фигуры матери и отца. Бежала, звала, звала, и все без ответа…
Тишина, тишина…
Только раз Софью разбудил сверчок. Она улыбнулась его песенке: к добру! Но тут же прогнала мысль: какое добро на Каре? Даже когда в неурочный час щелкнул дверной замок и на пороге одиночки в нерешительности замер мальчик, Софья глаз не подняла.
— Мама! Родная!
— Сашуня!
Мальчик рванулся навстречу материнским рукам. Тонкие, бессильные, они ласково прижали к груди худенькое детское тельце.
— Сашко! Сыночек! Родной!
И больше — ни слова. Задыхаясь от слез, всматривалась в бледное от волнения личико, прижимала его к себе, будто у сына черпала силы для жизни — пусть на месяц, неделю, день, но рядом с ним.